Шрифт:
Закладка:
– Никак пожар! – всполошилась матушка. – Надо бы на подмогу спешить!
– Вот еще! – говорю. – Они меня из города выгнали, а я им пожары туши! Пускай сами разбираются!
И Жумс меня поддержал: мол, это теперь не наше дело.
Народ на улицу повылазил, суетится, спрашивает, где и что горит, а мы мимо идем. Так добрались почти до самой площади, и тут слышим за спиной крики:
– Держи Бешеного! Это он амбары подпалил!
Я обернулся и вижу: бегут к нам люди с кольями, и папаша Хемберменбер впереди. Я ничего толком понять не успел, а Жумса уже под руки подхватили.
– Бей поджигателя! – вопит Хемберменбер.
А Жумс ему в ответ:
– Я вас, дураков, спас от страшного яда из отравленной муки! Вы меня благодарить должны!
Его сразу и поблагодарил кто-то колом по лбу. Жумс упал, а его обступили и давай лупить чем попало.
Тут Селия как закричит, будто из нее душу вынимают:
– Не троньте его! Не троньте! – и бросилась людей от Жумса оттаскивать.
Ее раз отпихнули, потом стукнули, потом посильнее наподдали, чтобы не мешала, а она все не отстает, кровь утирает и лезет вперед, старается Бешеного спасти.
Я при виде всего этого растерялся и не знал, что подумать. Вроде бы мне и приятно, что Жумса колотят, но вроде бы и боязно. Люди-то, смотрю, злые и не отступятся, пока до смерти не забьют. Оно и понятно: амбары с хлебом поджечь – хуже преступления, наверное, не бывает.
Паратикомбер сначала выкрикивал что-то, кажется, стихи читал, но после какого-то удара вдруг захрипел, умолк и перестал даже голову руками закрывать. Тогда Селия завизжала так, что я подумал, у меня в ушах лопнет:
– Убийцы! Убийцы!
А потом кинулась на своего папашу и вцепилась ему прямо в шею.
Артельный старшина под горячую руку и стукнул дочурку прямо в висок. То ли у него в кулаке свинчатка была, то ли еще что, но только, несмотря на шум и гвалт, я услыхал, как у Селии голова хрустнула. Бывшая моя жена повалилась навзничь. Папаша Хемберменбер в запале еще пару раз ее пнул, но опомнился, сел рядом и давай тормошить. А она не встает.
Люди меж тем измолотили Жумса до кровавой каши и притомились. Стоят, дышат, папаша Хемберменбер возле убитой дочки плачет, а колокол звонит, не умолкая. Потом вдруг все разом на меня глаза подняли.
– Наверняка и этот помогал амбары поджигать, – говорит кто-то.
– Что вы! Что вы! Сын мой все это время дома спал! – заголосила матушка, но ее никто слушать не собирался.
Вижу, люди ко мне двинулись. У всех кулаки в крови, и глаза красным налиты. Надо бы мне бежать, да только понимаю, что догонят. Тут моя ладонь сама собой легла на ручку тренькалки. Вспомнил я, что жирная цыганка в крайнем случае велела на себя эту ручку крутить. «Ну, – думаю, – какой же еще случай крайний, если не этот?» И провернул тренькалку в неправильную сторону.
Один раз звякнула леска, другой, и зазвучала музыка задом наперед: мат-ад-ад-ат-мат, мат-ад-ад-ат-мат. Как будто все на свете не так, а иначе. Как будто дождь летит на небо, а трава врастает в землю, а дитя в мать залазит. Жуткое дело – такое слышать. Но я, как начал играть, остановиться почему-то уже не мог. Рука сама собой наворачивала.
Люди замерли, вытаращили глаза. Смотрю: волосы у них дыбом поднимаются, а кожа и тут и там подергивается, как у взбесившейся собаки на загривке.
А потом началась корча. Первой она матушку скрутила. Вывернуло у нее вдруг руки, как у людей не бывает, ноги в стороны раскорячило. Начала матушка кругами ходить и подпрыгивать, будто пляшет. Следом за ней кто-то упал на четвереньки и заскакал чертом. Потом уже и все, кто рядом был, пустились в такие страшные пляски, что не дай боже еще раз это увидеть. Вот и артельный старшина убитую дочку свою оставил и принялся кувырки выкидывать.
А я все ручку кручу не туда, не прекращаю. Дьяволова музыка разгоняется, продирает до самого хребта. Так она разошлась, что за ней и колокола не слышно, а на площадь со всех сторон собираются люди. И никто обычным порядком не идет. Иные скачут, иные кубарем перекатываются, иные вообще вытворяют непонятно что. Бабы подолы выше голов задирают, мужики пускают ветры так, что треск стоит, детишки сами себя за язык ногтями тянут. Старухи с черными руками приползли на брюхе, хохочут. Девицы-перестарки с разбегу бьются о стены до крови. Народ кишмя кишит, падает, на лица друг другу наступает. Вой, визг и смрад стоит, и все это непотребство закручивается вокруг тренькалки, как водоворот.
Начало мне мерещиться, будто весь мир наш пошел трещинами, а вокруг вовсе не люди, а демоны и химеры, которые из этих самых прорех выбрались. И сам я – точно такой же, их музыкант.
Колокол давно умолк. Со стороны амбаров приполз огонь и начал забирать дома вокруг площади. За звоном тренькалки не слышно, как пожарища трещат. Да и кому какое дело, когда вокруг такая пляска?
Солнце взошло, и солнце закатилось, а я злодейскую музыку не прекращаю. Многие танцоры повалились наземь, а другие о них спотыкаются. Я дрожу от лихорадки, шкуру на ладони содрал, кровь на землю капает, а мне это даже как будто в удовольствие. Кругом проваливаются прогоревшие крыши.
«Господи Боже мой! – думаю. – Господи Боже милостивый!» А больше ничего думать не в силах. Мир померк. Я мотал, мотал головой, чтобы его обратно вернуть, но не выходило ничего, кроме вывернутой музыки. Только она осталась, и я сам себя позабыл.
Сколько пробыл я в таком забытье – неизвестно. Может быть, и навсегда бы там остался, но только слышу, будто сквозь дьявольскую музыку пробивается стук, сначала слабый, издалека, а потом – ближе. Открыл я глаза, вижу черноту, а через нее идет отец Эколампадий и посохом стучит. Подошел он ко мне, поднял посох и пронзил тренькалку с размаху. Механизм заскрипел, заскрежетал, рукоятку заклинило, и моя ладонь с нее сорвалась со страшной болью, от которой слезы брызнули. Слезами промыло глаза, и только тогда я смог ясно видеть.
Смотрю: вся площадь бездыханными телами завалена, вокруг пепелище, а рядом отец Эколампадий посохом тренькалку крушит. Расколотил он ее так, что остались только щепки и шестеренки, а потом повернулся и пошел куда-то.
Я ему кричу:
– Постойте, святой отец! Что теперь делать-то?
А он не поворачивается – идет себе да идет, через мертвецов перешагивает. Тогда я вспомнил, что священник-то наш глухой и кричать ему нужно в самое ухо.
Догнал я отца Эколампадия, снова спрашиваю, что делать.
– Ступай себе, куда знаешь, –