Шрифт:
Закладка:
Но что это? Мои братишки взапуски летели от бани к пряслу из березовых жердей. Меня так и обожгло: им, малым, все сойдет, а вот мне за них как пить дать здорово попадет от матери! Забывая о стыде, я тоже выскочил из бани, закричал на братишек, но они, будто оглохнув, уже карабкались на прясло. Пришлось и мне туда бежать.
С прясла братишки молча, зачарованно смотрели на удаляющегося жеребенка, и у меня, скажу по совести, не поднялась рука, чтобы стащить их на землю. Более того, я и сам вскочил на среднюю жердину прясла. В этот момент мужик оглянулся и увидел нас во всей нашей черной наготе.
Тот мужик, скорее всего, был веселым человеком. Забавы ради он сделал вид, что увидел на прясле совсем не ребят, вымазанных дегтярной мазью, а чертенят. Он изобразил на лице страх и, крестясь, заорал:
— Господи, спаси и помилуй! Тьфу, тьфу, окаянные! Изыди! — и давай нахлестывать свою кобылицу бичом.
Но мы, конечно, очень охотно поверили в то, что мужик смертельно испуган. Надо было нагнать на него еще побольше страху! И мы давай изображать из себя чертенят: орать на все лады, размахивая руками и подпрыгивая на прясле.
И дождались, что на крыльцо выбежала мать.
Надавав подзатыльников и заново обмазав всех мазью, она опять загнала нас в баню. Но теперь сидеть в изоляции было все же легче — у нас появилась какая ни на есть забава. Стоило показаться людям на дороге у кордона, мы дружно выскакивали из бани и, не боясь матери, с криками взлетали на прясло. Кое-кто из сельчан, вероятно, уже знал о том, что мы играем в чертенят. Завидя нас, они, притворно вопя, бросались прочь с дороги, а мы заливались таким смехом, что иной раз валились с прясла.
Не помню, на какой день нашего сидения у окошечка бани неожиданно появился Федя Зырянов. Постучал, позвал:
— Мишк, выйди!
Я вылетел в предбанник.
— Ты все еще заразный, чо ли? — спросил Федя, оглядывая меня с ног до головы.
— Какой я заразный?
— А пошто тебя так долго мажут?
— Мама говорит, для верности.
— От этой бабушкиной мази не только махонькие клешшики, а любой зверь сдохнет, — сказал Федя, присаживаясь на скамеечку в предбаннике. — Едучая, терпения нет, всего изъела! А уж провонял — и не говори! Мылся, мылся вчерась в бане, а от меня все дегтем, как от сбруи. Ну а вам, видать, и вовсе не отбаниться! Не сказывала мать, когда баню затопит?
— Может, к вечеру, — ответил я с печальной предположительностью.
— Будешь ты как дед Нефед с дегтярни. Убегай от матери, а то до нутрей деготь пройдет. Кишки прочернеют, как вожжи.
— А как другие ребята?
— Все как черти. Весь деготь, говорят, на нас пошел. Телеги смазывать нечем. Ладно, своя дегтярня.
— Чего слышно в селе-то?
— Новостей много. Всего не расскажешь! — оживился Федя, без сомнения собираясь рассказывать обо всем, что уже стало ему известно. — Пока мы сидели по баням, всякое было. Вон в Бутырках, говорят, какие-то люди налетели на милицию и давай всех лупить. Те бежать. Прибежали к нам в село. Один-то — тот самый, сказывают, какой моему бате грозил на пашне. Помнишь? Ну вот, а здесь-то их и напоили самосидкой! (Так называли у нас самогон.) Свалились они замертво, а у них и стащили разную оружию. Два парня, Исаенко и Сухно.
— А когда те проспались, что было?
— Неизвестно. Мужики уложили пьяных в ходки и вывезли за село. И пустили коней по дороге. Никто и не знает, где они проснулись. А возвращаться в село за оружием, видать, побоялись. Уехали дальше.
— Так они и в Кабанье, поди, попали! — заметил я, повеселев от забавной новости. — А там Мамонтов!
— Он им, поди, задал!
Как всегда, заговорив о Мамонтове, мы размечтались — имя храброго и неуловимого партизанского вожака, уже овеянное славой в наших местах, вызывало у нас, мальчишек, самые неожиданные желания и помыслы.
Наклонившись ко мне, Федя заговорил вдруг шепотом:
— А ты хочешь быть Мамонтовым?
— Хочу! — признался я горячо.
— И я хочу.
А ведь недавно мечталось совсем о другом…
IV
Уже на исходе весны у отца прибавилось забот и хлопот по службе. Хотя лесные травы живо шли в рост, но пока еще не успели подняться высоко и густо, чтобы заволочь все согры, все низины, а подлесок едва лишь начал давать прирост и потому еще не успел загустеть сочной листвой. В ту пору для шального огня в бору не было никаких естественных преград на земле. Он мог, едва занявшись, быстро набрать силу и рвануть по бору свободно, играючи взлетая на вершины сосен. Ему была полная воля не только в сосняках, где пригретые солнцем пески были покрыты слоем отмершей, высохшей, воспламеняющейся, как порох, хвои, но и в чернолесье, заваленном не успевшей перегнить и слегка подсушенной листвой. И потому лес нуждался в зорком хозяйском догляде.
Одно спасало тогда бор: в нем редко появлялись люди. Но они потянулись в него сразу же после пахоты. К озерам выезжали рыбаки. На их становьях — за неимением спичек — никогда не давали угасать огню. Целыми артелями выезжали мужики заготавливать жерди для поскотины и на свои изгороди, делать заготовки на косьевища, на черенки для вил и грабель. Все село выезжало обламывать березы на веники и метлы. Кроме того, всюду по бору в поисках съестного и развлечений носились мальчишечьи ватаги. Начинающие тайные курильщики, скрываясь от взрослых, обучались добывать огонь из кремня и любили разжигать где попало свои костерки.
За всем этим людом нужен был глаз да глаз. И отец каждое утро отправлялся в бор вслед за сельчанами, объезжал все места, где они работали, все рыбачьи стоянки, все ребячьи убежища…
Но особенно беспокойным стал он, когда начались грозы. В начале лета они вовсю разгулялись по алтайскому приволью. Налетали они всегда внезапно и прокатывались буйно, гулко, как горные камнепады. Обычно после каждого раскатистого удара грома в темные небеса взлетали, причудливо ветвясь, ослепительные, дрожащие молнии — от них все живое замирало в тягостном ожидании смертной секунды. Но иной раз молнии, зародившись где-то в