Шрифт:
Закладка:
Все эти редкие независимые творцы были носителями традиций русского европеизма. Очень трудно быть независимым художником и писателем в рабской стране, до сих пор живущей по законам Чингисхана.
Власти фактически морили Фалька голодом, но он вопреки всему писал и писал и все женился и женился. От полотен зрелого Фалька исходит обаяние таинственности и огромной тоски: все время Фалька — в его колорите, в его особых фонах, играющих такую же роль, как и лица портретируемых.
Я неоднократно бывал в квартирах, где жил Фальк, один раз даже видел его со спины (он прогуливался, часто останавливаясь), но, конечно, по своей привычке не подошел к нему: шапочное знакомство, всего один раз разговаривали — нет повода подходить и навязываться. К тому же я всегда помнил урок импрессиониста Дега — он прикидывался слепым и глухим, чтобы не здороваться со знакомыми на улице и избегать нудных разговоров. В этом районе у меня была приятельница моих лет, брюнетка с польской фамилией, сестра ее бабки дружила с Анной Ахматовой. У брюнетки была большая коллекция немецких довоенных пластинок с записями Вертинского, Морфесси и многих других (их потом случайно разбила сама хозяйка). В артистической Вертинского мне удалось несколько раз побывать после концертов и в перерывах между ними — моя знакомая, учившаяся в Суриковском на театральном факультете, знала его жену Лилю. Мне нравилось его слушать, но в нем самом было очень много страшного и фальшивого. Глядя на него, я начинал понимать, почему в старину комедиантов хоронили в поле за церковной оградой.
Я по-прежнему приходил на паперть храма Ильи Обыденного и еще несколько раз встречал Дурылина. Он мне рассказывал о том, какие картины были в снесенном Храме Христа Спасителя, как там служили до революции, особенно на Пасху. Говорили мы о Врубеле и о мирискусниках — некоторых из них Дурылин знал и бывал на их выставках. Я объяснял ему, что Врубель — безвкусный, салонный по сути художник русского модерна для оформления конфетных коробок, гостиниц, ресторанов, и что купчихи, самовары и кошки Кустодиева — это китч, и что «потревоженные» похотью дворянские девицы Сомова — это завуалированная порнография, как и его провинциальные недоросли в штанишках, облегающих их очень большие члены. А про Бенуа я читал забавный факт. Приехали после войны советские туристы в Париж, пошли в Версаль, а там согбенный старичок акварели пишет. Туристы посмотрели ему через плечо и говорят: «Совсем как наш Бенуа…» Бенуа, как и Блок, долго сотрудничал с усатым упырем Горьким и через него — с большевиками. Бенуа пытался спасти в красном Петрограде музеи, а Блок — театры, так как сам он жил с актрисами, а его жена Менделеева — с актерами. И сам Блок, и его жена были с примесью еврейской крови. Дед великого Менделеева — крещеный николаевский солдат Менделевич, а предок Блока — немецкий врач Блох, пожалованный Павлом I в дворянство. Когда Бенуа сбежал во Францию, в Петрограде остался весь его архив — рукописи и рукописные справочники по искусству (он называл их «брульоны»). Он тщетно просил большевиков вернуть их ему. Куда там! Архивы при живом авторе объявили национальным достоянием и сдали в госархив. Дурылин прекрасно разбирался в художниках-мирискусниках, знал о них массу интересного — сам Нестеров был мирискусником. Это были все люди декаданса, включая самого Николая И, которые хотели построить некую Россию «а-ля Рюсс», в духе «царского» Федоровского собора в Царском Селе или Марфо-Марьинской обители на Ордынке. Этой же идее служили слащавые картинки Нестерова, Рябушкина, Константина Маковского и других подобных им сказочников о никогда не существовавшей «святой Руси». Очаги православия, конечно, существовали, как и старообрядцы, но в целом великороссы были полуязыческими варварами, крещенными насильно и не воспринявшими христианской морали. Великороссы построили дикий варварский социализм, теперь строят дикий варварский капитализм.
Из Фалька Илья Григорьевич Эренбург слепил политическую фигуру, своего рода знамя, в своей повести «Оттепель» выведя его одним из ее героев. Хрущевское отмывание номенклатуры от кровавых подвигов Сталина и Берии получило название «хрущевской оттепели». Илья Григорьевич был очень талантливым писателем и культурным человеком, но по своему призванию являлся провокатором общеевропейского масштаба. Не думаю, что он был сотрудником Лубянки или ГРУ, но он выполнял их работу, когда закладывал «Еврейский комитет защиты мира» и всячески отмежевывался от любых национальных еврейских тем. Один крупный переводчик взял меня, молодого, с собой в гости на дачу Эренбурга. Я сидел в мансарде с камином, выложенным новоиерусалимскими, никоновскими изразцами, и слушал байки самого Ильи Григорьевича. Эренбург был циником еще дореволюционного разлива, в отличие от другого сталинского холуя — Симонова, князя Оболенского по материнской линии, служившего Сталину от всей души. Помню, как Илья Григорьевич пыхал трубкой и резко вглядывался в собеседника, словно оценивая его. Я привез Эренбургу пару своих маразменных рассказиков, которые мы тогда придумывали на пару с Ковенацким и которые потом повлияли на Мамлеева. Илья Григорьевич меня напутствовал: «Авы, молодой человек, пишите, у вас есть хватка, вы наблюдательны. Вот только печатать вас никогда не будут».
Меня смолоду интересовали люди, перепачканные в крови, — что они чувствуют, как ведут себя, когда на них не смотрят посторонние. Эти поездки к Эренбургу, на машине моего знакомого, ранней весной в дачные поселки Нового Иерусалима мне запомнились в основном из-за этой весенней поры. Переводчик