Шрифт:
Закладка:
Потому и зарычал, что тот пёс – умер.
Не то чтоб Кержак видел два мира. Скорей, ему, зависшему между мирами, хватало зрения на половину этого мира и на половину того.
С этого берега он лаял на тот.
С того берега смотрел сюда сквозь дождь, заливающий глаза.
* * *
Жара изнуряла.
Жили, как придавленные огромной душной подушкой.
Заколтунившийся до самых глаз, Кержак страдал.
Плавать ему, с его наполовину железными суставами, было нельзя. Заходя по грудь в нашу тихую реку, он едва ли мог охладиться: кожу, спелёнутую шерстяным свалявшимся покровом, вода едва доставала.
И я решился.
Нацепив на него строгий ошейник, завалил пса набок. Уселся ему на живот и твёрдо сказал:
– Всё.
И начал работу.
Подрагивая от ужаса, он часто дышал, глядя в сторону. В руках у меня были красные лязгающие ножницы для стрижки овец. Быть может, он решил, что я хочу сделать ему очередную операцию в домашних условиях, и приготовился на этот раз окончательно умереть.
Спустя час я понял, что, не привыкшие к такой работе, мои пальцы ломят и саднят.
Оставив его на три минуты, я нашёл в зимних вещах перчатки – и продолжил в них.
К вечеру двор вокруг нас был в слипшейся, едко пахнущей шерстяной рвани и в бурых, косматых клоках: словно я постриг чёрта.
Выглядел пёс омерзительно: с одной стороны – ещё волосатый, с другой – словно бы подранный страшным, страшней его самого хищником.
С утра мы продолжили.
Он по-прежнему ожидал боли, но понемногу его постигало новое, неожиданное ощущение: тело пса начало дышать.
Он словно прислушивался к себе – и, вместо ожидаемой муки, испытывал облегчение.
Несколько раз я в запале слегка попадал ему лезвием по самой плоти. Медленно текла его тёмная кровь, но, на удивление, этой боли пёс почти не чувствовал.
Так прошёл второй день.
На третий к вечеру я начал выкраивать на шее и за ушами последние колтуны, и сильно задел ухо.
Оно оказалось куда чувствительней спины и боков – и пёс восстал! Извиваясь всем телом, попытался вырваться из-под меня – и я выпустил его сам, смеясь.
– Не ругайся! – закричал. – Я согласен!.. Ну?.. Давай подметать. И пойдём на речку.
Было ещё светло, когда мы вышли со двора.
Обычно плетущийся за мной, он бежал впереди.
Пёс будто помолодел. Он чувствовал вечернее солнце, но оно уже не томило, а разливало по телу горячую сладость.
Но, увы, он был ужасен.
У него оказались кривые, старушечьи, вывернутые ноги. Он имел шакалье тело. Его позвоночник был искривлён. Хвост оказался похож на переломанное коромысло.
Если б собаки имели свой ювенальный суд, меня б лишили родительских прав.
Я твёрдо решил не показывать Кержака людям, пока не обрастёт заново.
И лишь невыстриженная шея придавала этому диковинному существу особую, жуткую стать: хилое линялое туловище на кривых ногах венчала бесподобная львиная башка.
Он зашёл в реку – и стоял там, блаженствуя.
С того дня мы всегда выходили к воде на заре или после заката, чтобы наши соседи не разглядели его даже издалека.
* * *
С недавних пор мне нравилось отмечать своё рождение одному.
Я давно не пью даже вина, и лишь в этот день с утра удивляю себя одной рюмкой крепкого спиртного.
Седьмого июля в полдень я вышел на улицу, подхватив по дороге бутылку старого коньяка.
Солнце великолепно сияло.
Кержак, как чёрт-новобранец на испытательном сроке, встретил меня взмахами своего отвратительного хвоста, которого он сам в первые дни после стрижки, оборачиваясь, пугался – и пробовал укусить.
Рюмку я забыл, поэтому выпил из подвернувшегося на банной веранде гранёного стакана.
Через минуту зренье моё поплыло.
Зато я понял, что могу смотреть на солнце, пусть и сквозь слёзы.
…Мою истому прервал лай Кержака. Он бился в нашу уличную дверь.
Ленясь подниматься с крыльца, я вслушивался до тех пор, пока не понял, кто пришёл.
Это был алкоголик Алёшка, сосед.
С тех пор как у нас появился Кержак, Алёшка знал, что во двор ему дорога заказана, но в гости всё равно наведывался.
Алёшка обладал замечательным уменьем вести со мной беседы с той стороны забора без моего участия – выступая и за себя, и за отсутствующего собеседника.
Отерев на удивление сырое лицо, я выглянул в бойницу двери.
Алёшка стоял ко мне спиной. Он декламировал наизусть есенинские стихи, причём смешал сразу два: одно, страшное, про то, как деревенский хозяин утопил щенков, другое, безмятежное, где поэт просил доброго пса дать ему лапу.
Смысл перепутавшихся стихов, вопреки всему, не терялся, но, напротив, усиливался.
Читая, Алёшка воздевал правую руку, которую, подходя к финалу выступления, он как бы случайно поднёс к бойнице двери, растопырив грязные пальцы. Я вставил туда стакан.
Высунув вослед руку с бутылкой, налил ему всклень.
Держа стакан на весу, Алёшка твёрдо сказал:
– Один – не буду.
Я молчал; но Алёшка не слишком нуждался в моём ответе.
– «Что ты не будешь? – спросил он сам себя, понижая в моей манере голос. – Не будешь один стакан?» – И тут же звонко ответил своим голосом: – Нет! Я не буду пить один в такой день!
Я засмеялся и потянулся к нему ополовиненной бутылкой, чтобы чокнуться.
Он остановил моё движенье взмахом руки.
– «Что не так?» – спросил он себя снова в моей строгой интонации. – Пойми, – проникновенно ответил сам себе Алёшка, – если ты будешь пить из горла, ты можешь повести себя неискренне. Ты можешь только пригубить! В надежде, что я не замечу! Но я – замечу! И – огорчусь!
…Я пошёл за стаканом.
По пути прихватил вторую бутылку коньяка.
Мы выпили их обе под лай Кержака, так и чокаясь через бойницу двери, закусывая по очереди одним огурцом.
За всё это время я не сказал ни слова, зато Алёшка не умолкал, хотя скорость его речи снижалась, а с какого-то момента слова будто липли к губам.
…Сам не заметив как, я ушёл в дом.
Обнаружил себя на кровати совершенно пьяным. Солнце свисало с крыши и расползалось по дому, как жареная яичница.
Кержак на улице молчал.
«Я забыл его напоить! – вспомнил я. – Себя напоил, а его – нет».
* * *
Шорты и майку я скинул, спускаясь с крыльца. Они повисли на перилах и тут же сползли мне вслед по ступеням.
Махнув Кержаку, удивительно пьяный, я поспешил к реке.
Нам повезло: несмотря на прекрасную погоду, пляж был пуст.
Кержак, как