Шрифт:
Закладка:
И сегодня, как и восемьдесят лет назад, роман Замятина актуален, он тревожит и будоражит, когда мы наблюдаем всемирную интернетизацию, глобализацию, американизацию.
Не так давно в беседе с известным французским литературоведом я заметил, что сегодня как никогда тоталитаризм охватил западный мир. США, Францию. Англию…
— Нет, нет, — возразил собеседник, — Франция не тоталитарное государство. Вот США — это да.
Разговор происходил до войны в Ираке. Война подтвердила мою мысль: когда едва ли не три четверти населения США выступили в поддержку войны против разоруженной и незащищенной страны во имя абстрактных идей демократии, это показало, как можно при современной технологии оболванивания при помощи средств массовой информации низвести человека до винтика, колесика, шестеренки в хорошо отлаженной машине подавления государства человеком…
* * *
Хождение по струнке, безропотное исполнение предписаний свыше всегда были чужды натуре Замятина. Он хотел писать о том. что видел, и так, как он хотел. Он подмечал нелепости и глупости в действиях новой, советской власти, видел глупость и неприспособленность людей к новым обстоятельствам, ломку характеров и судеб на пути строительства нового общества, контуры которого виделись в дымке, а завершение отодвигалось все дальше и дальше.
В рассказах «Мученики науки», «Икс», «Слово предоставляется товарищу Чурыгину», «Десятиминутная драма» кое-где с мягким юмором, а где-то едко-сатирически Замятин дает картины нового быта, создает зачастую гротесковые образы и ситуации, подчеркивает канцеляризмы и убогость языка персонажей, которые вроде бы представляют различные слои народа на новом этапе существования. При этом писатель добивается замечательного комического эффекта.
Новая грань таланта писателя обнаруживается, когда он обращается к театральному жанру. Пьеса «Блоха» (по мотивам Н. С. Лескова) пользуется огромным успехом и в течение нескольких лет не сходит с подмостков театров.
Однако писателю не простили романа «Мы». Тучи над ним сгущаются. Его перестают печатать. Уже прошедшие цензуру новые пьесы не доходят до сцены. «Блоха» изымается из репертуаров.
Затравленный критикой, Замятин в 1931 году пишет письмо Сталину, которое передает непосредственно адресату М. Горький. «Я знаю, — пишет Замятин, — что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой». Благодаря поддержке Горького писатель получает разрешение на выезд за границу. Последние пять лет он живет в Париже и умирает в 1937 году.
Он продолжал работать и за рубежом. Написал несколько веселых рассказов, окрашенных доброй улыбкой: «Часы», «Лев», «Встреча», «Видение». Работал для кино. Снятый по сценарию Замятина фильм «На дне» (по мотивам пьесы Горького) (режиссер Жан Ренуар, в роли Васьки Пепла — Жан Габен) был признан лучшим фильмом 1936 года.
Однако силы его были на исходе. Сердце не выдержало. Ромин «Вич Божий» он так и не успевает закончить.
Замятин многие свои замыслы не успел осуществить. Ими полны его записные книжки. В них мы находим и наброски сюжетов, тем, зарисовки с натуры, меткие фразы. Сами записные книжки можно рассматривать как самостоятельное художественное произведение.
Наделенный даром подмечать смешное и нелепое в жизни. Замятин реализовал этот дар не только в сугубо юмористических или сатирических произведениях, но и в тех рассказах и повестях, которые носят скорее трагический характер. Здесь много и острых, комических ситуаций, и нелепо-смешных персонажей, и ярких, сочных фраз и слов.
Вместе с тем даже многие, казалось бы, чисто юмористические произведения писателя не всегда вызывают мгновенную реакцию — улыбку или смех, но заставляют еще и еще раз подумать о том, что хотел сказать писатель. И осознаешь, что за внешним комизмом стоят явления глубокие и сложные — стоит жизнь.
Замалчиваемый более полувека на родине, сегодня Замятин входит в XXI век как наш современник, чье творчество не утратило ни своей актуальности, ни красок, ни жизненной силы.
Интервью для Фредерика Лефевра
(Вместо автобиографии)
Интервью дано французскому критику Фредерику Лефевру для журнала «Lts nouvelles littéraires» в 1932 году в Париже.
Печатается по: Замятин Е. Сочинения. Т.4. Мюнхен. 1988. С. 15–19.
_____
— Если я вам отвечу, что я родился в России, — это мало. Я родился и прожил детство в самом центре России, в ее черноземном чреве. Там, в Тамбовской губернии, есть городок Лебедянь, знаменитый когда-то своими ярмарками. цыганами, шулерами — и крепким, душистым, как антоновские яблоки, русским языком. Недаром об этом городе писали Тургенев и Толстой. Я до сих пор помню неповторимых чудаков, которые вырастали из этого чернозема: полковника — кулинарного Рафаэля, который собственноручно стряпал гениальные кушанья; священника, который писал трактат о домашнем быте дьяволов; почтмейстера, который обучал всех языку эсперанто и был уверен, что на Венере — «les habitants énériques»[3] — тоже говорят на эсперанто… Эти чудаки 90-х годов живы и до сих пор. Не удивляйтесь: их местожительство — в моем первом романе «Уездное».
С начала 900-х годов я жил уже в Петербурге. Кажется, у меня всегда было это свойство характера — выбирать lа ligne de la plus grande résistance[4]. Может быть, именно поэтому я выбрал для себя самый трудный факультет в École Polytechnique de Pétersbourg[5] — кораблестроительный. В 1909 году я окончил этот факультет, был оставлен как agrégé[6] при кафедре кораблестроения — и с этого же года началась моя амфибийная жизнь…
— Вы находите это сравнение странным? У амфибий, кик известно, двойная жизнь, двойное дыхание: в воде и на воздухе. В 1909 году я одновременно делал свой дипломный проект корабля и писал свой первый рассказ. (' тех пор я живу одновременно в этих двух стихиях. От амфибий я, впрочем, отличаюсь тем, что никогда и ни перед кем не пресмыкался и не стеснялся писать то, что мне казалось правдой. Чтобы излечить меня от этой дурной привычки, царское правительство держало меня, как революционера, в тюрьме в 1906 году: в той же самой петербургской тюрьме, такой же курс лечения был предписан мне и в 1922 году. Но я боюсь, что я болен еретичеством неизлечимо. Один