Шрифт:
Закладка:
Но прошла, отхлынула, исчезла, провалилась в небытие жестокая и наивная пора язычества.
Вон хорошо видна освещённая солнцем обнажённая вершина Хоревицы, раньше наводившая на него, ещё ребёнка, страхи своей таинственностью и неизведанностью, а теперь кажущаяся по-доброму смешной, глупой даже.
— Помнишь, брат, как мы с тобой и Святославом на Лысую Гору ходили? — ещё раз посмотрев в сторону Хоревицы, спросил Всеволод. На лице его промелькнула улыбка. — Боялись, что ведьмы и колдуны там водятся. Помню: сидим в лесу, едва дышим, все от страха дрожим.
Изяслав молча кивнул.
Между горами виднелись поросшие густой зеленью овраги и урочища, с давних пор облюбованные киевскими ремественниками — гончарами и кожемяками.
— Доброе место сии гончары выбрали, — указал Изяслав. — Ведали, где избы ставить. Токмо поглянь, дым экий из труб валит. Аж противно! Всё своей вонью портят, простолюдины!
— Напрасно, брат, к людям придираешься, — возразил ему Всеволод. — Каждый как может живёт.
«И вотему (ему!) — великий стол! Эх, отче, отче! — Всеволоду хотелось броситься на землю и разрыдаться от отчаяния. — Ну почему не я?! Почему Изяслав старший?! О, Боже, Боже! Как несправедливо устроен мир!»
Братья поднялись по Боричеву увозу — пыльной дороге, вьющейся змейкой по склону, проехали через Подольские ворота в старую часть княжеского детинца[36], ту, которая строилась ещё при Владимире Крестителе, миновали другие ворота — Софийские, и остановили коней возле каменного княжьего терема с большими, забранными слюдой окнами и резными башнями, горделиво возвышающимися по краям и посередине. Изузоренные расписные кровли и верха башен отливали золотом.
Навстречу князьям спешили в радостном возбуждении челядинцы.
— С сыночком тя[37], княже Всеволод! — неслось отовсюду.
Из бабинца[38] служанки вынесли на крутое крыльцо маленький, жалобно попискивающий свёрток, обёрнутый пуховым одеяльцем.
Всеволод ошалело принял ребёнка на руки.
«Господи, сын!» — Тут только дошло до него.
Князь бережно прижал младенца к груди.
— Сынок! Владимиром тебя нареку, — прошептал он. — В честь деда моего, Крестителя Руси. И будь ты делами своими достоин имени своего!
Всеволод осторожно прикоснулся устами к челу ребёнка.
* * *
Обнесённый высокой стеной, величественно раскинулся по соседству с собором Святой Софии каменный дворец митрополита. Крутые мраморные ступени вели в просторные возвышенные сени[39], светлые долгие переходы и хороводы гульбищ[40] выводили в широкие, богато убранные горницы.
Привычно суетилась на дворе челядь. Всеволода с поклонами встречали монахи в чёрных рясах и куколях[41], он рассеянно кивал им в ответ, торопливо подымаясь по лестнице.
Иларион, в шёлковой лиловой рясе и клобуке с окрылиями, сухой, высокого роста, довольно ещё молодой — было ему на вид около сорока пяти лет — встретил молодого князя возле сеней. Он протянул Всеволоду для целования золотой наперсный крест, затем обхватил его за шею, прижал к себе и со слезами радости в бесхитростных серых глазах, исполненных живого ума и тихой ласковой доброты, дрожащим голосом вымолвил:
— Всеволод!
— Я, отче, — отозвался Всеволод, краснея от смущения. Он не ожидал от обычно строгого с ним митрополита таких страстных лобзаний.
— Ну, пойдём ко мне, — пригласил его следовать за собой Иларион. — Расскажешь, как в Ростове, что видал, что слыхал.
Они проследовали в покой, богато украшенный иконами греческого письма в дорогих окладах и щедро освещённый множеством свечей.
Сев на обитую парчой скамью, Всеволод, вздохнув, начал свой рассказ:
— Вроде, отче, тихо всё, спокойно. И в Ростове, и в Суздале. Но коли приглядеться, тревожно на душе становится.
— Почто тако? — взволнованно нахмурился Иларион. Ну, сказывай же, сказывай вборзе!
— Волхвы повсюду неведомо откуда являются, крамольные речи ведут. Бояре лихоимствуют, никакой управы на них нет. Земли себе понахватали, дружинами обзаводятся, людинов кабалят. Думается, в скором времени не нужны мы им станем. Захотят бояре власти. Князем слабым, как куклой, вертеть будут, князя же сильного не потерпят. Не знаю, как и перемочь[42] силу боярскую. Кабы отец не так стар и болен был, сумели бы бояр в узде удержать. А вот умрёт он если... Изяслав ведь — слаб, глуп.
— Рази ж можно тако о брате родном, Всеволод? — качая головой, пристыдил его Иларион. — Мне вот, по правде говоря, тож не по нраву, как живёт он. Окромя[43] баб любимых, ни о ком заботы не имеет. Говорил ему, наставлял — не внемлет. Гневлив становится. Гляжу, в очах — злоба. Ненавидит он меня. Другой же брат твой, Святослав, всё к ромеям льнёт. Вечно на дворе у него патриции[44] ромейские толкутся. Негоже тако. Нельзя ромеям потакать.
— Но ведь, отче, с ромеями нам нужен мир. Единоверцы, по моему разумению, должны в дружбе жить. Вон сколько присылают к нам ромеи живописцев, зодчих, мастеров разных — всё то Руси в помощь.
— Помощь?! Мир?! Дружба?! — вдруг вспылил Иларион. — А ты почитай-ка, что они о нас, о руссах, пишут! Нечестивцы! — Он схватил лежащий на столе пергаментный свиток, с хрустом развернул его и в гневе прочёл: — «Это варварское племя всегда питало яростную и бешеную ненависть против греческой игемонии; при каждом удобном случае изобретая то или иное обвинение, они создавали из него предлог для войны с нами». Не кто иной, но Михаил Пселл[45] се пишет, княже. Вдумайся: «Варварское племя!» Духовно поработить нас хощут! Не выйдет!
Митрополит с яростью отшвырнул в сторону свиток и стукнул посохом по полу.
— Изяслав, коли сядет в Киеве, знаю, снимет меня, — жестом руки остановив готового возразить Всеволода, спокойно продолжил он. — Заместо меня грека поставит. Но грекам потакать сей князь не будет. Он, скорей, наоборот, на рымского папу глядеть почнёт. Жена вон у него латынянка. Вот Святослав, тот неведомо как себя поведёт. Око пристальное за ним надобно. Про бояр ты баил? Скажу тако: надобно власть княжую в Залесье крепить. Не токмо посадников да тиунов[46] — мнихов[47], иереев[48] посылай туда.
— Знаю об этом, святой отец. Посылаю уже.
— Ну вот и лепо.