Шрифт:
Закладка:
В этот раз в Париже Рильке чувствовал себя не очень хорошо; я телеграфировала ему о том, чтобы он ехал ко мне в Богемию; желание у него было, однако его здоровье, постоянно подверженное рискам, затягивало отъезд. Лишь в средине августа он все же прибыл, к нашей великой радости. Наш маленький Марктфлекен,[10] тогда это была еще большая деревня на окраине обширных сосновых, дубовых и березовых лесов, он видел не впервые. Немало людей приезжали каждое лето из Праги в Лаучин (Loucen) из-за его здорового, целебного воздуха, вот и родители Рильке отправили однажды туда своего сына на два месяца. Его семьи я тогда не знала, и к тому же была в отъезде. В то время ему было, должно быть, пятнадцать или шестнадцать лет. Могла ли я себе представить, что бледный юноша, прибывший на лечение в Лаучин с больной тетей и с нежно любимым кроликом, однажды станет великим поэтом и одним из моих лучших друзей? О трагикомических эпизодах своей жизни Рильке часто рассказывал мне в той бесконечно проказливой, искрящейся юмором манере, которая, весьма контрастируя с его обычной меланхолией, никогда его не покидала в тех случаях, когда он вел речь о своих так называемых «незадачах». В ту пору он пребывал в состоянии борьбы с родителями, которые, окончательно забрав его из злополучной кадетской школы, были категорически против его учебы в вузе. Приехав в Лаучин, он однажды увидел моего постоянно чем-то занятого мужа, имевшего репутацию «благодетеля края», и это-то как раз и побудило Рильке явиться к нему за помощью и поддержкой. Итак, он пришел в замок, где со страхом и надеждой вручил князю свои стихи – я даже думаю, что некоторые из них он прочел князю вслух. Тот, разумеется, выслушал его столь же благосклонно, сколь и рассеянно, и молодой человек откланялся, заверив, что готов явиться снова, чтобы продолжить читать стихи, если это потребуется. Загруженный делами и в постоянных разъездах, мой муж совершенно забыл о робкой просьбе юного поэта.
Между тем любимый кролик подхватил дифтерит, и Рильке, оставаясь возле ворчливой тети и больного кролика, страстно ожидал приглашения, которое не приходило. Тетка ставила кролику вместо холодных компрессов теплые, из-за чего возникало немало забавных недоразумений. Кролик умер, и каникулы закончились.
Хотя слушать этот рилькевский рассказ было смешно до слез, все же каждый раз, думая об этом бедном, одиноко ждущем мальчугане, я чувствовала сердечную боль.
Об этом августовском его пребывании у нас я не нашла заметок, однако помню, что его образ становился для всех и в особенности для моего мужа все симпатичнее. Частенько мы совершали вылазки в наши леса, столь им любимые. Вспоминается, как однажды во время одной из таких прогулок я испытала сильный страх, все еще помню то место в лесу, повыше главной аллеи, возле мрачных сосен. Рильке начал там внезапно говорить о «Мальте Лауридс Бригге», о невозможности написать после «Мальте» что-то еще, о жутком ощущении, что творчество его исчерпано, что он сказал уже всё… короче, он заявил, что хочет покончить с поэзией и стать врачом! У меня перехватило дыхание, и я запротестовала самым решительным образом. Эта его идея не могла прийти к нему из сердечных глубин – так я вскоре успокоила себя; однако я впервые ощутила дыхание тех ужасных его приступов глубокой меланхолии и уныния, которые принимали порой весьма причудливые формы. Впрочем, казалось, что он был сконфужен моим ужасом и больше об этом не заговаривал. Тогда как раз вышла в свет книга Рудольфа Касснера «Дилетантизм», и мы читали ее с Рильке в изумленном восхищении.
Перед отъездом поэт доверил мне свои планы на зиму. Он собирался в дальнее путешествие, думая о Константинополе. Я выразила большое желание видеть его у нас на Рождество, однако он надеялся встретиться со мной осенью в Париже, хотя из этого потом ничего не вышло, несмотря на живейший мой интерес.
Он еще раз вернулся к «Мальте»: «Мне немного не по себе, когда думаю о насилии, учиненном в Мальте Лауридс, когда мы пребывали с ним в постоянном отчаянии вплоть до того, что оказались позади всего, в известной мере в послесмертьи, так что ничего уже не было возможно, даже умирание. Я думаю, такое отчетливее всего являет себя именно тогда, когда искусство идет против природы, становясь самой страстной инверсией мира, возвратом из той бесконечности, навстречу которой идут все честные вещи; именно так видишь их в целостном их образе, их черты близятся, их движение обрастает подробностями… Всё так, но кто же тот, для кого это становится возможным, кто идет в этом направлении супротив их всех, идет этим вечным возвратом, в котором скрыт обман, внушающий верить, что где-то уже пришли, к какому-то финалу, к возврату отдохновения?»
В этом письме, полученном мною в Дуино, кроме того шла речь о моем маленьком будуаре с видом на Адриатику, столь любимом Рильке: «…Это ваше маленькое королевство наверху, этот столь обжитой, столь насыщенный воспоминаниями мир с окном во всю ширь-мощь; в его обстановке есть некая завершенность, подпускающая близь вплотную, чтобы даль оставалась с собою наедине. Эта малость значит многое, ведь бесконечность становится благодаря ей особенно чистой, свободной от значений, некой совершенной глубиной, неистощимым запасом душевно плодотворного промежутка…»
Зимой Рильке предпринял большое путешествие, так что долгое время мы мало слышали друг о друге. Он побывал в Африке, начав с Алжира, планируя закончить путешествие Египтом. Ни Касснер, ни я не были довольны его отсутствием; во-первых, потому, естественно, что нас печалила его удаленность от нас, затем также и потому, что это