Шрифт:
Закладка:
– Салют, гражданин Давид. А где все?
– Кто все? Жерар заседает в жюри революционного трибунала, а Катон и Сцевола возводят арку на площади Единства.
Многие революционеры взяли себе звучные прозвища античных времен, возрождая таким незатейливым образом славу демократических Афин и республиканского Рима.
– Гражданин Давид, я слышала, что Робеспьер велел пересмотреть дела осужденных, проверить, нет ли среди них невиновных…
– Садись сюда, я попробую сделать с тебя набросок, проверить, подойдешь ли ты для Гипатии Александрийской.
Она послушно села в указанное кресло.
– Моя тетка арестована по ошибке…
Ради спасения Франсуазы Габриэль без сожаления выдала бы гвардейца, втянувшего ее прекраснодушную тетку в свой безумный заговор, но сделать это надо было так, чтобы и себя не впутать, и окончательно не погубить виконтессу.
– Во время казни королевы я стояла близко к помосту и заметила, что Мария-Антуанетта явно узнала какого-то закутанного в плащ человека.
– Вы доложили это трибуналу?
– Я сочла нужным сообщить вам, гражданин Давид. Вы наверняка правильно решите, кому следует знать об этом, и поможете мне доказать трибуналу нашу с теткой преданность революции. Ее необходимо вызволить из тюрьмы.
Жак-Луи встал за мольбертом, взял в руки карандаш и тут же изменился. Он одновременно оглядел ее по-хозяйски и отстранился. Художник изучал Габриэль, но уже не похотливо, а так, как смотрит столяр на табурет, а портниха – на сукно. Его пухлые руки двигались уверенными, гармоничными жестами созидателя. Нельзя было представить, что эти же руки участвовали в осквернении тела Шарлотты, что этот же человек допрашивал восьмилетнего сына Марии-Антуанетты, пытаясь наскрести детских вымыслов для отвратительного поклепа на несчастную мать.
– Она арестована или осуждена?
– Осуждена на шесть месяцев заключения по лживому доносу, якобы она отказалась принять ассигнаты. Тетя никогда не отказывалась от денег революции! – Габриэль прижала руки к груди и тут же испугалась, вернулась к указанной позе: – Я вас умоляю, пожалуйста, помогите нам добиться пересмотра дела, и я сделаю все, чтобы быть полезной революции.
Давид невозмутимо смешивал краски на палитре:
– Гражданин всегда обязан жить во имя революции. Кто тот человек, как он выглядел?
– Откуда же мне знать, кто он? Какой-то высокий мужчина в длинном черном плаще. Гражданин Давид, умоляю, спасите ее. Она ни в чем не виновна!
– Я бы не советовал добиваться пересмотра. Шесть месяцев – очень мягкий приговор. Напомни о ней трибуналу – и ее могут послать на гильотину. Голову голову не опускай!
Она старалась удержать слезы. Так тяжело было набраться духа просить его, а он отмахнулся от нее, как от надоедливой мухи.
– Да вообще, все эти слухи о пересмотре дел – вранье «снисходительных». Это Демулен и Дантон таким образом пытаются повлиять на нас. Но это им не удастся. Сегодня ночью их самих арестуют. Приказ уже у Анрио. А лицо этого типа в плаще ты видела?
Она бы рискнула и сдала гвардейца ради освобождения Франсуазы. Но раз Давид не готов помочь, то выдавать сообщника тетки из одного патриотизма Габриэль побережется. Еще неизвестно, что гвардеец может выложить на допросах.
– Нет…
Давид нахмурился. Он видел девушку насквозь и не верил ей. У нее само собой вылетело:
– Помню только, что высокий, плечи широкие, а сам худой. И волосы светлые, длинные.
– Не швед ли? У Марии-Антуанетты был швед-любовник, граф Ферзен. Ходят слухи, что его люди пытались ее освободить и до сих пор прячутся в Париже. Может, кто-то из них?
Она с облегчением подтвердила:
– Да, наверное, швед. Простите, мэтр, я в последнее время не в состоянии ни о чем думать, кроме моей несчастной, ни в чем не повинной тетки.
Он продолжал увлеченно рисовать:
– Габриэль, в твоем лице удивительное сочетание мягкости и жесткости: губы и овал щек еще детские, а разлет бровей, подбородок и нос выдают внутреннюю силу и жесткость. С годами они начнут первенствовать. Но пока что твое лицо – поле боя между прошлым и будущим, между добром и злом, слабостью и силой.
На столе, заваленном альбомами, гравюрами и банками красок, светились и источали приторный аромат легкого загнивания янтарные груши. Габриэль чувствовала их шероховатую шкурку, терпкую сочность плоти и сладкий обильный сок. В животе засосало от голода. Она отвернулась от соблазна. Давид угощение не предлагал, а сама она просить не станет.
Мэтр подошел, властно повернул ее голову, сдернул с плеч шаль, отступил, оглядел, вернулся к рисунку.
– Еще чуть-чуть влево. Вот так. За одну горбинку на твоем носу Фукье-Тенвиль приговорил бы тебя. Она неопровержимо свидетельствует о веках притеснения народа.
Благодаря своему ремеслу художник знал о Габриэль больше, чем она сама, и то, что он видел в девушке, дарило ему какую-то магическую власть над ней. Сейчас, когда Давид рисовал ее, увлеченный не живой натурщицей, а своей работой над рисунком, он сам был всесилен, он мог воссоздать Габриэль на бумаге такой, какой хотел. Художник вновь нахмурился, отложил карандаш.
– Попробуем так…
Опять приблизился, придирчиво разглядел ее, словно натюрморт, сдвинул шандал со свечами, решительно расстегнул ворот ее шемизы, по-хозяйски, уверенно и деловито, стянул муслин с плеч. Габриэль помнила о теле Шарлотты и о печальной судьбе отвергнувшей художника мадам Шальгрен и не смела шелохнуться. Давид присел перед ней, пальцем приподнял ей голову принялся испытующе разглядывать ее лицо. Ей стало жарко, она покраснела.
В коридоре послышались размеренные, уверенные мужские шаги, кто-то вошел в мастерскую. Габриэль обернулась, одновременно натягивая шемизу на плечи. Под ней словно земля разверзлась. Посреди ателье, расставив ноги в высоких сапогах и засунув руки в карманы длинного темного редингота, стоял Александр Ворне: потемневшие от влаги волосы, злые глаза цвета нефрита, прямая, жесткая линия губ слева брезгливо опущена, словно он с трудом сдерживал отвращение.
Давид замер на месте, оставшись на одном колене. Габриэль ахнула.
Александр невозмутимо спросил, покачиваясь с носка на пятку:
– Прошу прощения, я, кажется, не вовремя?
Габриэль вскочила, неловко наступила на край собственной юбки, с грохотом уронила кресло. Пылая от стыда так, что слезы выступили, девушка подхватила шаль и опрометью бросилась вон из мастерской.
ПОЧТИ БЕГОМ ДОНЕСЛАСЬ до набережной, только у реки почувствовала озноб. Отвращение к себе застряло в горле гадким комом. Этот Давид, он словно заколдовал ее. Принудил не только выполнять свои указания, но каким-то образом при этом смог заставить что-то такое почувствовать, о чем сейчас, когда морок схлынул, было стыдно и противно вспоминать.