Шрифт:
Закладка:
У Толстого сказано где-то, что рождение ребенка создает для родителей особое поле уязвимости.
О, Светланка в полной мере создала для меня это поле. Она росла такой слабенькой, такой восприимчивой к инфекциям.
Врачи говорили: это все последствия военного времени. Они не знали, я — знала: это была не только война. Это был Освенцим.
Врачи говорили: не волнуйтесь вы так, мамаша! Ребенок перерастет.
Она и в самом деле «перерастала». Из тощей, бледной, вялой девчурки, в которой все как будто было приглушено — и краски, и силы жизни, — становилась по-девически хрупкой, чуть розовеющей, пастельной. Только я… я никак не могла «перерасти» свою тревогу.
Так неспокойно в мире. Так неспокойно!
Нет, наверное, такой матери на планете, которую не тревожило бы будущее ее детей. Но для нас, непосредственно переживших войну, Освенцим, для нас, повседневно видевших смерть, видевших, как погибают чьи-то дочери, чьи-то дети, для нас — уцелевших лишь чудом, случаем — эта тревога ощутимей, осознаннее, острее.
…Поезд был скорый, очень скорый. Он мчался почти без остановок. Возникали из темноты огни станций и пропадали, словно бы вновь растворяясь в темноте.
На дворе мело и мело. Бежали навстречу поезду заснеженные поля. И домики со светящимися сквозь метель окнами.
А в купе, в двухместном купе, в котором я ехала одна, было тепло. И было уютно по-дорожному. Свежее белье на постели. Пушистый плед. В отдельной кабине — умывальник.
Проводник любезно предлагал кавку — в маленьких чашечках на подносе аппетитно дымился горячий кофе.
Мчался поезд, и чем дальше он мчался, тем сильней нарастала во мне тревога.
Поезда обычно мчат своих пассажиров к будущему. Мой же поезд вез меня к прошлому. И, признаться, я страшилась его.
2. Освенцим, год 196…
От пребывания в Польше впечатления располагаются пластами. А иные — кругами. Потому кругами, что я явственно вижу, как замыкаются некоторые из них.
Вот, например, Ядвига Заржицкая — Яся. Поначалу — узница Освенцима, врач освенцимского ревира. Ныне — пани профессор, «пани директор» детского госпиталя. А по кругу — именно по кругу — жизнь Ядвиги за последнее двадцатилетие в какой-то точке столь тесно соприкасавшаяся с моей, что говорю без преувеличения: я осталась жива благодаря Ядвиге.
Другой пласт — Татьянка. Татьянка из детского барака за проволокою. И Татьянка шестидесятых годов, она же Зося — Зофия Станкевич — краковянка, гражданка Польской Народной Республики — единственное, нежно любимое дитя Кристины Станкевич.
И наконец, сам Освенцим — Освенцим прошлый, Освенцим нынешний. Но этот пласт включает в себя столь многое, что тут немыслимы никакие перечисления.
В Освенцим сопровождал меня Станислав Скибицкий, журналист, «пан редактор» — так называла его хорошенькая паненка из рецепции — регистратуры отеля.
Пан Станислав ждал меня в холле. И хоть толпилось в холле много народу, я, не зная его в лицо, сразу же обратила внимание на него.
В мягком сером пальто, с пушистым, в яркую клетку шарфом, с трубочкой, небрежно задвинутой в угол рта, опершись на стойку рецепции, он беседовал с этой самой паненкой и казался таким безмятежно благополучным, что, право, трудно было поверить, будто и он пережил Освенцим.
Он пережил Освенцим, я знала об этом.
День был ясный, морозный, солнечный, ярко синело небо. Но чем дальше мы отъезжали от Кракова, тем оно становилось все серее — заволакивалось, затягивалось мглистой дымкой, солнце смутно мерцало сквозь нее. И это становящееся бессолнечным небо для меня было первым зримым признаком приближения к Освенциму.
Мне довелось пережить в Освенциме все времена года. И во все времена года небо над Освенцимом было затянуто вот такой же туманной мглой.
Может быть, оттого, что Освенцим расположен в низине, в котловине.
Во всех географических его описаниях, которые я читала уже потом, говорится о нем примерно следующее:
«Несмотря на близкое соседство с горами, Освенцим по своему местоположению представляет удивительно ровную, плоскую, без уклонов и даже впалую иногда поверхность. Вследствие чего его окрестности являются сырыми и болотистыми».
О, как мы ощущали эту сырость и эту болотистость. Они настолько въедались в нас, что даже в теплые летние дни нас мучил непроходящий озноб.
Ни я, ни Скибицкий по дороге не вспоминали об Освенциме. Говорили совсем о другом, сегодняшнем, но Освенцим стоял за тем, о чем мы говорили. Недаром, по мере приближения к нему паузы между фразами становились все чаще, все продолжительней. Спутник мой сосредоточенно разглядывал сквозь ветровое стекло сбегавшую под гору дорогу.
— По этому маршруту везли меня в 42-м году, — вымолвил он наконец. — Нас везли — меня и отца. — И замолчал.
И я молчала, прикидывая, сколько лет ему было в 42-м году. По виду он казался моим ровесником, может быть, чуть моложе. Значит — восемнадцать или девятнадцать…
Как они попали в Освенцим, он и его отец?
— Когда отца уводили «на газ», — помедлив, сказал Скибицкий, — ему удалось перебросить мне свои ботинки…
И снова дорога сбегала с пригорков, петляла между полями — обычная асфальтированная дорога.
— Эту дорогу и мне довелось строить, — вновь нарушил молчание Станислав. — Нелегкое дело. Болото!
Я кивнула. Я тоже знала, каково это — рыть канавы в мокрой и вязкой глине.
— Плохо, когда ты — самый высокий. Сразу бросаешься в глаза. — Он заметил это будто без всякой связи с тем, что было сказано раньше. Но я уловила эту связь.
— Разрешите! — Станислав набил трубку. Закурил. Затянулся душистым дымом.
— А потом заболел… — (Я начинала уже привыкать к этой его манере обрывочных сообщений.) — Температура до сорока. Тиф. В ревир, однако, не решался податься. Боялся — впрыснут фенол. Или… «Милости просим пана на газ»… Только уж когда совсем обессилел… Нет, думаю, будь что будет, но умереть я хочу под крышей.
Я кивнула. Катя тоже так говорила: «Если умирать, то под крышей».
— Шел, ни на что уже не надеясь, — продолжал Скибицкий. — И вот как оно бывает, врачи в ревире оказались земляки-краковяне. Не дали умереть. Поставили на ноги.
Я не заметила, как мы подъехали к Освенциму. Первым из машины вышел Станислав, галантно распахнул дверцы.
Передо мною были ворота Освенцима — брама. Место казней и истязаний. А над брамой, неподвластная времени и стихиям, нерушимо высилась надпись: «Arbeit macht frei». — «Труд делает свободным».
Свободным?!
Каждый раз, возвращаясь в лагерь в рабочих командах, обессиленные, разбитые, волоча за собою тела погибших, узники видели эту надпись.
Взглянув на меня, Станислав