Шрифт:
Закладка:
– Вот уж напрасно, – притворно озадаченно вздохнул Алешин, разглядывая фляжку. – После такого боя стоило. А то каша в горло не идет! Нет, а я все же выпью! Можно? За подбитые танки, товарищ капитан! – И, запрокинув голову, отхлебнул из горлышка несколько глотков, дружески, взволнованно сияя глазами, предложил фляжку солдатам: – Кто хочет, товарищи? Ну, орлы, что вы как мертвые? За подбитые танки! Всем по глотку!
Никто не поддержал его. Все лениво жевали, глядя в котелки.
– Эх вы, чудаки, за танки ведь! Что, плакать будем, что ли? – сказал Алешин, покраснел и так заскреб ложкой в котелке, что Новиков чуть улыбнулся.
Младший лейтенант Алешин был более других возбужден недавним боем, стрельбой по танкам, его неистребимо подмывало говорить об этом, вспоминать и удивляться той полноте ощущений, которые он пережил только что. Однако солдаты не были расположены к этому разговору.
Порохонько не ел, даже не притронулся к котелку, лежал на спине, сунув руки под затылок, блуждающе глядел в небо желтоватыми воспаленными глазами. Подбородок грязно оброс, галифе на длинных ногах порвались в коленях. Он сказал шепотом:
– Лопатками аж чую – земля гудит. Танки по городу идут, прорвались они… – И приподнялся, остановив тоскливый взгляд на Новикове. – Погибать тут, не в России, – все одно що мордой вышню давить. Двинут они – и конец хлопцам. Туда бы, к орудиям, ползком, та помаленьку на хребтине – раненых сюда. А, товарищ капитан?
Новиков молчал. Порохонько снова лег, вспоминающе следил за движением облаков в небе, губы его подрагивали.
– Если бы знал, где соломку подложить, с собой ворох бы и тягал, як Ремешков вещмешок. Да и тот вещмешок… Сбоку разрывной очередью полоснули, так оттуда белье, як кишки, полезло…
И угрюмо, исподлобья Порохонько покосился на молчавшего Новикова.
Ремешков сидел над пустым котелком, отламывал, бросал в рот кусочки хлеба, жевал осторожно.
Хотя приказ оставить орудия исходил от Овчинникова и они не могли не исполнить его, люди эти, бросившие раненых, понимали и чувствовали, что потеряли свою человеческую ценность и для Новикова, и для солдат: никто будто не замечал обоих.
Наводчик Порохонько воевал в батарее ровно год, пришел с пополнением из освобожденной Житомирской области. Необычно высокий, длиннорукий, длинноногий, бывший учитель арифметики в сельской школе, он не был, как иные из оккупированных областей, преувеличенно исполнительным, тихим – держался независимо, самолюбиво, спорить с ним опасались. Было в оккупации за его спиной нечто такое, чего он не стеснялся, но о чем не говорил никогда. Стрелял Порохонько выверенно и точно; постоянно возил в передке банку белил; после каждого подбитого танка кистью тщательно выводил кольцо на стволе орудия, затем, расставив циркулем ноги, подолгу любовался этим знаком, довольный, сообщал всем: «Ось так. Ясно, славно! Ось где нужна арифметика! За Петро, хлопчика-цыганка! Его медаль!»
Кто был, однако, этот Петро-цыганок – в батарее не знали. Но уже дважды награжденный, Порохонько ордена не надевал, а, деловито завернув их в чистую тряпочку, носил узелок в нагрудном кармане гимнастерки, как самую большую ценность.
– Нет, не можу ждать! – повторил Порохонько и с силой постучал щепоткой пальцев в неширокую грудь. – Я ж не можу ждать, товарищ капитан. Терпежу нет. Лягалов там. Я ползком… Ремешкова возьму…
– Помолчите, Порохонько! – сказал Новиков наконец. – Ешьте лучше кашу! Я не верю в это.
Порохонько побледнел, щетина стала чернее на щеках, подбородке, спросил нащупывающим голосом:
– Не верите? Что ж, может, и ордена задаром дали? Тогда возьмите. Я ж оккупированный!.. Может, так?
И он зло достал из кармана гимнастерки узелок с орденами, взвесил его на ладони, длинное мрачное лицо стало замкнутым.
– Тогда возьмите ж, товарищ капитан!
– Давайте ордена, – сказал Новиков спокойно и протянул руку. – Значит, я ошибся…
Он много видел отчаяния на войне и знал: не надо жалеть людей, когда они теряли землю под ногами в минуту слабости, и, хотя сейчас видел в глазах младшего лейтенанта Алешина растерянность и осуждение, он сухо повторил:
– Давайте ордена. И так как я ошибся, а вы это поняли, то делать нам в одной батарее нечего. После боя я переведу вас в другую батарею. Ремешков, вы что хотите сказать?
Ремешков, безмолвно собиравший котелки, чтобы помыть их, с выражением застывшего недоумения обернулся к Новикову белобровым лицом своим, произнес тихо:
– А когда с лейтенантом Овчинниковым бежали, он приказал мне: если меня убьют, доложи, мол, капитану, что десять танков подбили. Порохонько, мол, четыре. – Ремешков, сглотнув, глянул в сторону Порохонько. – И прицелы, мол, отдай капитану.
– Це же не мои танки, це Петро, хлопчика-цыганка. И ордена его, – то ли обращаясь к Новикову, то ли к самому себе, шепотом проговорил Порохонько, стискивая в горсти узелок с орденами, моргая обожженными порохом ресницами. – Як быть, товарищ капитан?
– Спрячьте ордена, пока я не раздумал, – сказал Новиков холодно. – Батарея за несколько часов потеряла двенадцать человек. Я не хочу, чтобы было двадцать. Младший лейтенант Алешин, зайдите ко мне в землянку.
Вошли в землянку, прохладную, сыро пахнущую землей. Новиков приблизился к Алешину, посмотрел в его взволнованно засиневшие глаза, спросил:
– По лицу видел: все время хотел что-то сказать. Ну, слушаю.
– Зачем вы так, товарищ капитан? Вы же обидели его… Зачем? Замечательный ведь наводчик! – горячо заговорил Алешин. – Я за него ручаюсь! Товарищ капитан, я ведь верю вам!.. Но он прав. Разве можно ждать? Терпеть? Да что же это такое, товарищ капитан, мы оставили раненых?
Новиков сказал:
– Учти, Витя, на тот случай, если меня убьют, такие штуки, как с Порохонько, – это нервы. Началось с Овчинникова. Не смог, не сумел зажать душу в кулак, когда это нужно было. Ты понял, Витя?
– Вы убили его? – полуутвердительно сказал Алешин. – Я видел…
– Этого я не видел, – покачал головой Новиков. – Я чувствовал, они хотели взять его живым. И если он попал к ним, я бы хотел не промахнуться.
– Не верите ему?
– Не в этом дело.
– Вы вместо наводчика сами стреляете! Тоже не верите?
– Опять не в этом дело. На войне есть такие минуты, Витя, когда много надо