Шрифт:
Закладка:
Вид его был ужасен. Воспаленные, налившиеся кровью глаза с мешковатыми отеками в подглазьях дико озирались, не задерживаясь ни на одном предмете. Мургашка за неделю осунулся, страшно пожелтел, будто в самом деле помирать собрался. Что бы ему ни подали: чай, хлеб, трубку, – везде он видел змей. Они его душили, мучили. «Ой-ой! Давай нашальника! – вопил Мургашка во все горло, когда его связали. – Зачем запирал Мургашка? Зачем напускал змей? Ой-ой!..»
Мургашка, умевший забывать даже собственное имя, так и не дал ни одного показания. С тем и отправили его в Томскую психиатрическую больницу, как это случилось в 1923 году с его старшим братом Имурташкой…
Крушинин-Крутилин сознался в преступлении злоумышленного поджога тайги, не забыв главную вину свалить на Ухоздвигова. Суд присудил ему высшую меру наказания за убийство и поджог. Но после кассации приговор заменили десятью годами.
…Спустя семь лет Мургашка снова вернулся в тайгу доживать век – больной, помятый и какой-то бесцветный; не житель, а пустоцвет на земле. Завязь четвертая I
Старый хмель жизни не слился с новым. Размышляя над судьбою Демида, уехавшего учиться в город, Филимон Прокопьевич вспомнил библейскую притчу о том, что никто не вливает молодое вино в мехи ветхие; иначе молодое вино прорвет мехи и само вытечет. И никто, пив старое вино, тотчас не захочет молодого, ибо говорит: старое лучше.
Молодое вино бродило, пенилось в деревне, набирая силу. Мужики хоть и оглядывались на старину по привычке, а все-таки не сидели сложа руки – работали в колхозе.
«Может, и Бога вовсе нету?» – соображал Филимон Прокопьевич.
Три года Филимон Прокопьевич скитался по свету, промотал хозяйство и вернулся домой осенью 1933 года «со вшивым интересом»; и на Рождество, подсчитав свое единоличное состояние, порешил отпихнуться от старой жизни.
Всю ночь сочинял заявление о приеме в колхоз. Меланья клала поклоны в моленной горнице, где когда-то радели тополевцы и покойный свекор толковал ей таинственный смысл бытия о дочерях Лота, а Филя, мусоля языком химический карандаш, описывал всю свою «жисть», как он ее понимал. Начал с тополевого толка, и как дремуче веровали люди в пору его молодости, и как измывался над ним покойный тятенька, и что он, Филимон, долго не мог высвободить затуманенную голову из густых зарослей старого хмеля…
Был морозный день, когда Филя уложил на сани уцелевший сакковский плуг, деревянные бороны, подцепил сзади телегу и, нахлестывая Карьку, перевез свое богатство в колхозную бригаду, которая размещалась в надворье раскулаченного тестя Валявина.
– Вот оно, все мое единоличество, – сказал Филя.
– С таким достоянием, Филя, на тот свет в самый раз, никаких излишков, – посмеялся бригадир Фрол Лалетин, такой же рыжебородый, как и Филимон.
– Корову тоже привести?
– Держи у себя. А вот телушка, видел, стоящая. Добрая корова вырастет. Отведи ее на нашу ферму.
– Ишь как! – щелкнул языком Филя. – Как же без мясца проживу? Силов не будет на работу.
– Проживешь старым жиром, – хлопнул по тугому загривку Фили Фрол Лалетин. – Хозяйство-то промотал – хоть телушку приведи в колхоз.
– Ежели так, берите и телушку, – согласился Филя и даже повеселел, как бы освободившись от непомерной тяжести. – Все едино, мороки меньше.
Долго стоял на пригорке, глядя на седой тополь. Тонкие и толстые сучья – до ствола в наметах куржака, как в иглистом серебре, сухо пощелкивали.
«Эх-хе-хе, горюшко людское, – подумал Филя. – Не выдрать тебя из земли, не изничтожить. Тятенька жил так, а меня вот кувырнуло вверх тормашкой: в колхоз записался. В коммунию попер, якри ее. А што поделаешь?»
II
Из города вернулся Демид в леспромхоз.
Лохматая тайга встретила Демида пахучестью хвойного леса, работящим народом, перепевами зубастых пил, вкусными щами в орсовской столовке, и что самое интересное, Демид сразу стал самостоятельным парнем. Никто не попрекал его куском хлеба – он ел свой.
Тайга, тайга!..
Близкая и таинственная, она звала к себе юное сердце Демида, будоражила кровь, и он, забывая обо всем на свете, работал с лесорубами, довольный собственными, хотя и небогатыми, получками зарплаты. Вернулся он из города возмужалым, рослым и стал работать по сплаву леса. Беспокойный и бесстрашный, неломкий в трудных переплетах, рыскал он по таежным рекам месяцами, подгоняя хвосты молевого сплава. Как-то по мартовской ростепели навестил Демида отец на дальнем лесопункте Тюмиль. Демид жил в бревенчатом бараке, в самом конце, в отгороженной досками клетушке. «Чистый свинарник», – отметил Филимон Прокопьевич, втискиваясь в клетушку.
Застал сына за скудным обедом. На голом столе картошка в кожуре, щепотка соли, кирпичина черного хлеба, медный, прокоптелый на кострах чайник и алюминиевая кружка вся во вмятинах. Стены проконопачены мхом. Деревянный топчан накрыт серым одеяльцем, вместо подушки – комом свернутая телогрейка. На стене брезентовый дождевик с обтрепанными рукавами, нагольный полушубок, да еще ружье – «из дорогих, должно, бескурковое. Стоящую премию цапнул».
Единственное окно с одинарной рамой оледенело снизу доверху.
– Эх-хе-хе, постная у тебя житуха, Демид. – Филимон Прокопьевич оглянулся, куда бы сесть. Две чурки, на чурках доска неструганая. Демида только что назначили прорабом. И он жил тут же, на лесосеке, не покидая своего участка. – Вроде в начальниках ходишь, а выгляд копеечный.
– Не жалуюсь.
– Оно так. Поди, весь заработок на займы отдаешь?
– Сколько полагается, отдаю.
– Одичал, вижу. Рубаха-то с грязи ломается.
Демид перемял широкими плечами:
– Тут ведь тайга, папаша. Всяко приходится жить.
– Оно так. И холодом, и голодом, а мильенами ворочаете. Лес-то куда турите? За границу? Эге! Кто-то греет руки на нашем нищенстве.
– Кто же это греет? – Синева Демидовых глаз скрестилась с отцовской хитринкой.
– Ты грамотный, сам должен понимать – кто. И в Библии про то сказано. «Оскудеет земля под анчихристом, и люди станут, яко черви ползучие – во грязи, во прахе, в навозе, и без всякой людской видимости».
Демид посунул от себя картошку, поднялся с табуретки:
– Ты что, Библию пришел читать?
У папаши нашлось более важное заделье.
– Посодействуй, слышь, устроиться в лесники на Большой кордон. Не по ндраву пришлась колхозная житуха. Не житье – вытье. Один – не тянет, не везет, другой – на небо поглядывает. Третий ворон считает. А все не прибыток, а убыток. Порешили стоящих мужиков, а голь перекатная из века в век с куска на кусок перебивалась. Глаза бы не зрили.
– На единоличность потянуло?
Филимон Прокопьевич махнул рукой:
– Отторглась единоличность. Как костыль из души вынули. Тапереча одна линия – в пустынность, чтоб глаза не зрили этакую житуху.
– Нету такой пустынности на земле.
– Как так? А Большой кордон? В самый аккурат. Избу новую поставлю на свой манер, коровенка, лошаденка…
– Иконы туда перевезешь?
– А што? Перевезу. Не груз – руки не оттянут.
– Кончать надо тебе с иконами.
– К анчихристу перекатиться?
– И с антихристом кончать надо.
– Ишь ты! Отца учишь!
– Не учу, советую. Ничего ты не достигнешь ни с иконами, ни с антихристом. Берись за дело.
– Толкую про дело. Устрой в лесники. Самое по мне.
– Рановато тебе в лесники, – пробурлил Демид, косясь на полнокровное лицо папаши. – Иди в бригаду лесорубов.
– Несподручно. Сила не та, штоб лес ворочать.
– Силы у тебя за четверых.
– Все может быть. Но силу надо расходовать умеючи. Не ровен час – надорвешь жилы, а ради какой корысти?
– Не буду я тебя устраивать в лесники.
– Ишь ты, как привечаешь! – крякнул Филимон Прокопьевич, поднимаясь с лавки. – А вроде сын мой, а? Истинно сказано: «И станет сын врагом отца своего, брат подымется на брата, а сама земля остынет. Не будет ни тепла, ни людства, никакой другой холеры», – вещал Филимон Прокопьевич. – И еще скажу тебе…
И тут только Филю осенило: перед ним вовсе не Демид, а братан Тимофей, каким он запомнил, когда брат приехал из Петрограда. И поджарость та же, и прямина спины, и разлет бровей, и малая горбина на носу, и лбина Тимохин!
Так вот что подмывало под сердце Фили, когда он вошел в клетушку Демида. Он встретился с Тимофеем. Истинно так!
«Удружил мне тятенька, Царствие ему Небесное, – ворохнулась тяжелая дума. – Если умом раскинуть: в каком родстве я состою с Демидом? Хто он мне? Сын аль братан?»
В самом деле – кто Демид Филимону