Шрифт:
Закладка:
В кармане — далеко, за сто верст — дьякон трясущимися пальцами нащупал косырь. Потом: нет, пусть он залезет в сад, пусть! И прошел мимо освещенного окошка, мимо разоренного перелыгинского дома. Тут поглядел назад: шляпа-канотье заворачивала за угол, где в переулочке была садовая калитка. Окошко у Марфы потухло: значит, она ждет…
Дьякон немного помедлил — как, крутясь, всегда медлят взорваться бомбы у Льва Толстого. Вытащил косырь, обтер его зачем-то полой — и, перескочив через забор в сад, сквозь мокрую, хлещущую сирень, бомбой пролетел к скамейке, чтоб одним махом прикончить его и этот рассказ.
Мы уже давно обросли мозолями и не слышим, как убивают. Никто не слышал, как вскрикнул дьякон, замахнувшись косырем: все от восемнадцати до пятидесяти были заняты мирным революционным делом — готовили к ужину котлеты из селедок, рагу из селедок, сладкое из селедок. Где-то, с зажатым в руке ключом, лежал белый Сюсин. Из окна пахло сиренью. Товарищ Папалаги допрашивал пятерых, арестованных возле хлебной лавки, и справлялся по телефону, чем кончилось дело на Блинной.
Но на Блинной не кончилось, бомба продолжала крутиться еще бешеней: на скамейке дьякон никого не нашел — и, ободранный, мокрый, полыхающий, выскочил назад, на Блинную. На углу остановился, крутясь, и увидел: в лиловых майских чернилах белела — быстро плыла шляпа-канотье прямо на него.
Мгновенно погасла (в дьяконе) комната, посвященная марфизму, — вспыхнула другая, где был Маркс, Стерлигов и прочие грозные меховые люди. И меховой Стерлигов-Маркс послал канотье, чтобы задержать дьякона — это теперь осветилось в темноте совершенно ясно. Бежать — куда глаза глядят!
Дьякон несся по Блинной — огромный — и видел свои размахивающие руки. Но это был не он: сам он — крошечный, с булавочную головку, стоял посередине дороги и смотрел, как бежит этот другой. И вдруг кольнуло в живот от страха: заметил, что тот — огромный — дьякон бежит, пятясь миньоном, как тогда милиционеры… нуда: вот теперь пятится как раз мимо закопченных стен перелыгинского дома. Надо было остановиться, понять, что же это такое, — дьякон нырнул в голую, без дверей, дыру в стене и, громко дыша, присел.
Густо пахло — как во всех пустых домах в тот год. Сверху в черный четырехугольник звезды равнодушно глядели вниз, на Россию, как иностранцы. Разом было слышно: частое дыханье, третий звон на кладбище, выстрелы. И конечно, немыслимо, чтобы один человек сразу же слышал все это и видел звезды и нюхал вонь. Стало быть, дьякон не один, а…
Плоские, плюхающие шаги за стеной. Медленно, сустав за суставом раздвигая себя, как складной аршин, дьякон приподнялся, выглянул через дыру в стене — и ахнул: этот в канотье — раздвоился и теперь уже двойной, в двух одинаковых канотье, присел на корточки и. зажигая спички, разглядывал дьяконовы следы на влажной земле. Больше терпеть было невозможно: дьякон закричал и, прыгая через какие-то балки, печи, кирпичи, кинулся сквозь перелыгинский дом. Слышно было, как сзади падал и в два голоса материл он — споткнулся — отстал.
Пустыми переулками, набитыми черной ватой, дьякон добежал до кладбища — оно начиналось сразу же за Блинной. Там он забился у ограды, где кладбище спускалось в лог и где оптом закапывали умиравших в тот год. Соленые, едучие капли со лба лезли в глаз, — дьякон утерся и сел на плиту. Вылез красный, запыхавшийся месяц, дьякон увидел мраморную дощечку с золотыми буквами: «Доктор И. И. Феноменов. Прием от 10 до 2». Раньше ДО щечка эта висела на дверях у доктора, а когда доктор переселился на кладбище — дощечку привинтили к плите. Дьякон хорошо понимал: с головой у него что-то неладное, надо бы поговорить с доктором — и решил Ждать, пока начнется прием у Феноменова.
Но дождаться не пришлось: над оградой кладбища опять показался он, в белом канотье. И он размножался с ужасающей быстротой: он был уж не раздвоенный, а распятеренный — в пяти канотье. Дьякон понял, что это — конец, деваться некуда, и заорал: «Сдаюсь! Сдаюсь!»
* * *
Когда привели пойманного, Папалаги повернул зеленый абажур так, чтобы осветить его, и спросил:
— Фамилия?
— Индикоплев, — ответил дьякон.
— Ах, Ин-ди-ко-плев! Вот как! Происхождение, родители?
Где-то далеко, за сто верст — дьякон знал: нельзя, чтобы родитель был протопоп. Дьякон прикрыл ладонью голый нос и сквозь ладонь неуверенно сказал:
— Родителей не… не было.
Папалаги — как рога — наставил на него страшные черные усы:
— Довольно дурака валять! Сознавайтесь!
Дьякона прокололо. Значит, уже все известно — тогда все равно.
— Я сознаюсь, — сказал он. — Я перекрестился. Хотя и отрекся, но перекрестился публично, я сознаюсь.
Папалаги обернулся к кому-то в угол:
— Что он — сумасшедшего разыграть хочет? Ладно, пусть попробует! — Папалаги нажал кнопку.
И тогда вошел он — неясное, желатинное лицо, поднятый воротник, канотье. Дьякон побелел и забормотал, пятясь:
— Он самый… пять шляп — эти самые… Пожалуйста, не надо. Ради Христ… то есть — нет, не ради!
Папалаги поглядел на шляпу, сердито зашевелил усами. Потом показал на пойманного эсера, который притворился сумасшедшим:
— Увести его в десятый — и сами ко мне, сейчас же!
Когда дьякона увели и затем в кабинете выстроились все пятеро во франтовских канотье, Папалаги закричал:
— Что это за маскарад такой, что за шляпы, что за чепуха? Кто это выдумал?
Один, который стоял ближе, вынул руки из карманов, снял канотье, повертел в руках.
— Это, видите ли, товарищ Папалаги… это, согласно приказу, прозодежда, которую нам, значит, выдали для ношения.
— Сейчас чтобы снять! Ну, слыхали?
И пять прозодежд стопкой покорно легли на письменный стол.
Так кончился миф с прозодеждой. Очевидно, кончился и рассказ, потому что уже не осталось больше никаких иксов и, кроме того, порок уже наказан. Нравоучение же (всякий рассказ должен быть нравоучителен) совершенно ясно: не следует доверять служителям культа, даже когда они якобы раскаиваются.
Слово предоставляется товарищу Чурыгину
Впервые: Альманах «Круг». Кн. VI. Изд. «Круг». М., 1927 (под названием «Слово принадлежит т. Чурыгину»).