Шрифт:
Закладка:
— Для нас — годы романтического андеграунда. Мы играли здесь — в сквотах и маленьких клубах. Играли в Западной Европе — опять в сквотах и маленьких клубах. Пушкинская-10 переживала лучшие дни своей жизни: там было сразу несколько клубов, и они были очень похожи на те, что мы видели в Берлине, Гамбурге, Амстердаме.
— При слове «девяностые» многие вспоминают голод, разгул криминала, тревожные теленовости, бандитов, новых русских, беженцев, финансовые пирамиды и череду черных вторников. В чем для вас была романтика?
— В системе ценностей. На первом месте были музыка и образ жизни. А деньги — у кого на втором, у кого на десятом. Кроме того, что важно, очень много путешествовали. Пейзаж перед глазами все время менялся. Когда вспоминаешь, перед глазами прежде всего дорога из окна автобуса, перелеты, переезды. Не жизнь, а сплошное road movie. Вот когда утолили охоту к перемене мест... Ведь именно тогда наши отношения с Западом могли уже проходить без санкции и надзора властей, то есть не по линии комсомола и совковых культурных обменов. В начале 1990-х, когда торчки из Голландии поперлись к нам со своей музыкой, а мы — к ним, вот тогда начали учиться играть музыку — в этих сквотах, нормальных маленьких клубах, насквозь прокуренных, с плохой вентиляцией.
Потом мы начали выпускать альбомы, они мощно выстрелили... Очень жесткая была музыка. Мы заделались яростными борцами, начитавшись журнала Actuel.
— Борцами с чем?
— Со всем и со всеми! Я вычитывал из этого журналы темы песен, тексты писал «по мотивам» статей. А статьи там были огромные — про городскую герилью, про изготовление бомб, про терроризм начала 1980-х. Все это носило, конечно, сугубо книжный и киношный характер. Не насилие нас привлекало, а дух борьбы... Бороться, правда, было уже не с чем особенно... Совок развалился, ничего нового на его место не поступило. Общество разделилось на бедных и воров, богатых тогда еще не было. Бедными были все: и артисты, и музыканты, и милиционеры, и рабочие. Глубоким социальным расслоением, которое мы сейчас наблюдаем в полный рост, тогда еще и не пахло. Сейчас-то у нас все четко: вот мы посмотрим, какой у тебя доход, как одет, в какой тачке ездишь, в каком клубе тусуешь... И сразу ясно: высшего ты сорта, среднего или вовсе не человек. Такой тоски в 1990-е еще не было. Потому жить получалось как-то смешнее. И музыка была бодрая.
— Можно поподробнее?
— Ну, я не знаю. Сейчас как отрезали все прошлое, и потому мы многого уже там не понимаем. Помню, что было смешно и весело.
— А страшно не было?
— А страшно не было.
— Вот вы говорили, что пошли в дворники. Это после стадионов. Значит, был страх перед завтрашним днем: семья, дети? Тогда все за детей очень боялись.
— А у меня вот именно тогда ребенок родился. Ну что, нужно было вставать в шесть утра, занимать очередь в семь, магазин открывался в восемь, а в восемь двадцать молока уже не было. Но я успевал. Молочная лавка на Мытнинской улице, важное было место. Вообще тогда было очень много очередей, и все ранним утром.
— От этого было какое-то унижение?
— Конечно, было унижение. Которое потом выплескивалось на концерте, сублимировалось в произведениях вокально-инструментального жанра на базе панк-клуба какого-нибудь. Мы делали свое дело — играли и играли. У кого был талант и терпение, тот выжил. У кого талант был, а терпения не было — погибли. От наркоты в основном. Тогда наркота многих подкосила. Ее ведь употребляли как водку, без меры.
— А сейчас, вы считаете, к этим вещам относятся разумнее?
— Сейчас более прагматичное отношение к жизни. Вообще стиль жизни очень изменился. Я это остро почувствовал, когда закрылся клуб TaMtAm, где музыканты за копейки играли для себя и очень немногочисленных посетителей, а после концерта покупали пиво вскладчину.
— Сейчас нет ничего похожего?
— Пожалуй, кроме клуба «Молоко», назвать нечего. Этот клуб да еще галерея «Борей» в подвальчике на Литейном — вот все, что в большом городе Санкт-Петербурге осталось для социально и духовно близких нам людей. Здесь трудно представить себе чуждых. Есть еще и другие места, где играют музыку, но это не клубы, а коммерческие площадки с барами.
— В чем разница?
— На коммерческих площадках музыканты зарабатывают деньги, а публика приходит послушать и выпить в процессе. После концерта все расходятся по домам. А клубная история — это другое: концерт заканчивается, люди остаются, общаются, разговаривают, играют то, что приходит им в голову.
— Можно ли сказать, что в 1990-е вы были на полумаргинальном положении?
— Да, конечно.
— Вас это не смущало?
— Абсолютно не смущало. Это, в сущности, была для нас идеальная модель жизни. Когда я говорю, что жизнь была смешная, это же не к тому, что все смеялись... Это к тому, что был момент просветления. Вот просто ты просветлел на лицо — и все.
— Чем вы этот момент просветления объясняете?
— Вот как это объяснить? В советское время ты или в филармонии, или в кочегарке. У тебя звания, концерты, квартира в центре, армянский коньяк, отдых в Болгарии, «Утренняя почта», и твоя публика — все население страны. В нынешнее время, как бы буржуазное, все то же самое, только с поправкой на шоу-бизнес и другие нули. А тогда была беспросветка. И в этой абсолютной беспросветке жить было хорошо, спокойно. В том смысле, что можно не принимать в расчет посторонних и чуждых тебе соображений.
Потому что ни на что не рассчитываешь. Потому что ничего не ждешь извне. Осуществляешь святой принцип жизни: не верь, не бойся, не проси.... Не веришь — тебя, слава богу, ни под чьи знамена не призывают; не боишься — у тебя ничего нет, а потому ты никому не нужен; не просишь — того, что тебе