Шрифт:
Закладка:
Поэту Евгению Евтушенко в тот месяц март было девятнадцать. Как и Алексеева, он чувствовал «какое-то всеобщее оцепенение. Люди были приучены к тому, что Сталин думает о них о всех, и растерялись, оставшись без него. Вся Россия плакала, и я тоже. Это были искренние слезы горя и, может быть, слезы страха за будущее»[263].
Историк Александр Некрич работал в Институте истории в Москве, где над ним постепенно сгущались тучи. Его исследования, касавшиеся начала Второй мировой войны и послевоенного периода, начинали беспокоить институтское начальство. События имели место совсем недавно, их идеологические оценки были слишком расплывчаты, слишком подвержены резким колебаниям вместе с партийной линией. Ему было совершенно ясно, что «смерть Сталина означала спасение». Он наблюдал, как в институте проводились обязательные траурные мероприятия. «По счастью, — писал он, — в выступлениях было достаточно фальшивых нот, и они действовали отрезвляюще, как бы нейтрализуя повышенную эмоциональность». Один немолодой уже отец трех детей, профессиональный партийный работник, рассказал скорбящим коллегам о чувствах своей дочери: «Папа, — якобы спросила она, — как же мы теперь будем жить без товарища Сталина? Ведь он был лучшим другом всех детей!» Став свидетелем подобных «дешевых спектаклей», Некрич испытал облегчение. Для него это означало, что люди не испытывали того эмоционального опустошения, которое изображали, и лишь подыгрывали навязанному лицемерию[264].
Физик Андрей Сахаров тоже вспоминал о тех мартовских днях очень эмоционально. «Опасались худшего (хотя что могло быть хуже?). Но люди, среди них многие, не имеющие никаких иллюзий относительно Сталина и строя, — боялись общего развала, междоусобицы, новой волны массовых репрессий, даже — гражданской войны». Его коллега Игорь Тамм[265] перевез свою жену на закрытую территорию, где они работали, — военную базу, или «объект», как они выражались, расположенный в 300 милях восточнее Москвы, где ученые и инженеры были заняты исключительно созданием ядерного оружия, — «считая, что в такое время лучше находиться подальше от Москвы». В те мартовские дни Сахаров писал своей жене: «Я под впечатлением смерти великого человека. Думаю о его человечности». Спустя десятилетия в мемуарах ему пришлось признать, что на него «действовала общая траурная, похоронная обстановка… ощущение всеобщей подвластности смерти». Сахаров ощущал потребность оправдаться перед читателями, объяснить реакцию, которая была в целом одинаковой по всей стране[266]. Как справедливо написал Евтушенко, «вся Россия плакала» — одни от горя, другие от облегчения[267].
Александр Солженицын жил в ссылке в отдаленном уголке Казахстана. В феврале 1945 года он был на фронте (служил в артиллерийской части в Восточной Пруссии), где был арестован из-за пренебрежительных высказываний о Сталине в личной переписке и обвинен в «антисоветской пропаганде» и «создании контрреволюционной организации». После восьми лет трудовых лагерей, в марте 1953 года, его перевели на поселение в Казахстан, где он снял угол в простой мазанке. И ее хозяйка как раз послала его на городскую площадь, где находился радиорепродуктор. Женщина была слишком напугана, чтобы сказать ему о случившемся. «Солженицын увидел, как собравшаяся толпа, примерно 200 человек, слушает радиосообщение о том, что умер Сталин, — писал его биограф Майкл Скаммелл. — Старики обнажили головы и были явно убиты горем. Прочие выглядели опечаленными, и лишь несколько молодых людей, казалось, отнеслись к услышанному безразлично… Женщины и девочки открыто рыдали на улицах, вытирая глаза платочками». Солженицын сумел скрыть свою радость, придав лицу подобающее траурное выражение. «Он вернулся и провел остаток дня, сочиняя стихотворение „Пятое марта“»[268].
Еще одна жертва ГУЛАГа, Евгения Гинзбург, тоже находилась в ссылке — на далекой Колыме, а до этого восемнадцать лет провела в разных трудовых лагерях. Позднее в своей книге воспоминаний «Крутой маршрут» она писала о том воздействии, которое смерть Сталина оказала на «колымских начальников… Эти люди не могли смириться с вульгарной мыслью о том, что Гений, Вождь, Отец, Творец, Вдохновитель, Организатор, Лучший друг, Корифей и прочая и прочая подвержен тем же каменным законам биологии, что и любой заключенный или спецвыселенец… Наконец, все они привыкли к тому, что люди высокого положения могут умирать только по личному указанию товарища Сталина». Среди заключенных в те дни тоже было «немало сердечных приступов и нервных припадков… Десятилетиями лишенные надежд, мы валились с ног, пораженные первой вспыхнувшей зарницей. Привыкшие к рабству, мы почти теряли сознание от самого зарождения мысли о свободе»[269].
Даже после смерти Сталин продолжал тащить людей за собой в ад. Елена Боннэр, которая спустя десятилетия станет выдающейся правозащитницей и женой Андрея Сахарова, в те мартовские дни была студенткой Первого Ленинградского медицинского института. Она была немного старше своих сокурсников, в годы Второй мировой войны находилась на военной службе, где получила серьезное повреждение глаз, и в 1948 году в возрасте двадцати пяти лет, имея статус ветерана войны и инвалида, занялась изучением медицины. Жертвами «дела врачей» становились все новые люди, и вскоре был арестован один из ее любимых профессоров, ведущий фармаколог Василий Закусов вместе со своей женой Ириной Гессен. Сам Закусов не был евреем, но в подобном деле нужно было схватить кого-то из врачей-неевреев, чтобы отвлечь внимание от того очевидного факта, что вся эта кампания носит откровенно антисемитский характер.
Как часто происходило в те годы, состоялось общеинститутское собрание, на котором студенты должны были осудить профессора Закусова и потребовать его расстрела. Теперь он был «убийцей в белом халате», обвиняемым в попытке ускорить смерть советских руководителей. Елену Боннэр как имевшую академические успехи и старшую в группе попросили провести митинг, назначенный на среду 4 марта — тот день, когда было объявлено о болезни Сталина. Но она поставила партийное начальство в тупик. «Вы сошли с ума? — обратилась она к студентам. — Требовать смертной казни для нашего Василия Васильевича?» Ее высказывания вызвали острую реакцию проводивших собрание партийных и комсомольских начальников. Они публично выразили свое негодование. После собрания Боннэр поспешила домой. Было бы не удивительно, если бы ее сразу же арестовали.
Когда на следующий день Боннэр