Шрифт:
Закладка:
Пелагий рассказывал мне, что, ложась спать в день помолвки с Корнелией, он пообещал себе: наутро ты проснешься счастливым, как никогда. Но наутро заказанное счастье не явилось. Пришла какая-то смутная тоска, растерянность. Сразу вынырнули на поверхность новые неотложные хлопоты. Нужно было искать подходящих свидетелей, звать их с собой в городскую магистратуру — подписывать брачный договор.
Потом надо было обойти родителей учеников — Пелагий подрабатывал в школе для мальчиков, — запоздавших с платой за обучение. В своем новом положении он не мог позволить себе сохранять прежнюю беззаботность к деньгам. Комната с соломенной подстилкой и умывальным тазом в углу — это не то место, куда можно ввести молодую жену.
Только под вечер закончил он все эти безрадостные дела и забежал ненадолго в дом грамматика, Глабриона. Корнелия вспыхнула ему навстречу, как фонарик. Будто ставни сняли с окон — ив дом хлынул свет, который до этого лишь пробивался лучами сквозь щели. Никогда еще Пелагий не видел ее такой прекрасной, такой преображенной. Но для него самого…
Нет, здесь я должна вернуться назад и припомнить что-то важное. То, что он объяснял мне про свой страх перед красотой. Не обязательно женской — перед красотой цветка, облака, птицы, огня. Мимолетность красоты — вот что внушало ему мистический ужас. И с детства он выработал прием, помогавший ему побеждать этот страх. Он превращал прекрасный облик в воспоминание — и тем спасал его. Или так ему казалось. Ведь в плену памяти можно сохранить все дорогое до последнего дня жизни. С одной, правда, оговоркой.
Как бы это объяснить… Я испытала это много раз на себе… Когда Пелагий приходил в наш дом, он выражал искреннюю радость от встречи со мной, с моим мужем, с нашими гостями, с детьми. Но была в этой радости какая-то отстраненность. Будто он радовался уже не нам, а своему воспоминанию о встрече с нами. Тому воспоминанию, которое будет жить с ним всегда. Он говорил с нами — но жил при этом уже лишь с нашим отблеском в своей памяти. И мы не могли не чувствовать этого.
Видимо, что-то похожее происходило у него и с Корнелией. Каждый раз при встрече он любовался не ею, не ее красотой, а уже своим воспоминанием о ее красоте. И она тоже ощущала, что он как бы не с ней, не рядом. Поэтому так часто бывала молчалива, растеряна, смущена. Вероятно, она' надеялась, что после помолвки эта странность исчезнет. На самом же деле исчезло нечто другое. То, без чего любовь утрачивала для Пелагия свою глубинную суть. То, без чего она опускалась на один уровень с подписанием бумаг и взиманием мелких долгов. Из их любви после помолвки исчезла тайна.
Когда он понял это, он впал в панику. Он начал вести себя — по его же словам — просто смехотворно. Например, возобновил писание писем Корнелии. Но теперь он отправлял их. И отправлял с нарочным. Которому порой наказывал принести письмо, когда вся семья и гости были в сборе.
Каково было бедной девушке под взглядами открывать письмо, начинавшейся строчкой: «Возлюбленная Корнелия, пусть никто никогда не узнает об этом письме…» И дальше что-нибудь вроде: «Ты знаешь, я люблю разговаривать сам с собой. Я нахожу себя довольно интересным собеседником, но долго боялся, что могу исчерпать интересные темы. Теперь это прошло. Теперь у меня есть бесконечная, неисчерпаемая тема — ты. И я могу беседовать с собой о тебе до конца дней своих».
Молодая влюбленная невеста узнает, что для жениха она — всего лишь интересный предлог для разговора с самим собой. Какую выдержку надо было иметь, чтобы не расплакаться на глазах у всех, не убежать?
Но я старалась не прерывать рассказ Пелагия своими запоздалыми упреками. Я только смотрела на игравшую у наших ног пятилетнюю Деметру и думала: «Ведь и ей через каких-нибудь десять лет доведется испытать нечто подобное. А может быть, и похуже. Нет, я должна заставить себя слушать до конца. И постараться понять. Чтобы потом прийти ей на помощь. Когда и она окажется перед входом в лабиринт, именуемый «мужское сердце».
Однако понять было очень трудно. Мне кажется, и сам Пелагий не мог объяснить, что его томило. Его рассказы были полны описаниями каких-то замысловатых стратегических ходов, каких-то почти танцевальных ухищрений. То он говорил, что он должен был учить Корнелию, шаг за шагом открывать ей сущность любви. Но тут же начинал разъяснять, что учил ее лишь тому, чему выучился у нее же, открывал ей ее собственную душу. И якобы для этого нужно было изображать бегство от нее, отступление. Чтобы она почувствовала вкус к любовной победе, начала ценить ее, увлеклась преследованием «противника». То говорил, что она должна была научиться ценить его невидимое присутствие, которое всегда сопутствовало присутствию видимому, и как бы двигаться в танце с невидимым партнером. То сравнивал себя с Пигмалионом, создающим прекрасную статую, которая вот-вот оживет.
Сознаюсь, что во всех этих вычурных фантазиях для меня проступало лишь одно: он любой ценой хотел остаться в своих отношениях с Корнелией хозяином положения. Неважно, в какой роли — стратега, учителя, танцора, скульптора. Главное — распоряжаться, вести. Не проявлялась ли в этом паника римского гордеца, испуганного силой собственного чувства? Которое может отдать его во власть объекта любви, позорно лишить воли?
А вдруг невеста разлюбит его? Вдруг решит порвать помолвку? И он начинал плести новые, одному ему видимые петли и на этот случай. Нарочно сердил ее, обижал, огорчал. Чтобы впоследствии можно было сказать себе, что, дескать, это он сам подтолкнул ее разорвать помолвку. Потому что помолвка, брак — это узы. А ему душа девушки нужна была свободной. Только такой он мог любить ее.
Конечно, семейство Глабрионов чувствовало напряжение, повисшее между помолвленными. Они пытались выяснить, вмешаться, помочь, расспросить о причинах. Может быть, кто-то пустил дурной слух о Корнелии, оклеветал? Может быть, жениха тревожит бедность невесты? Если это так, они готовы увеличить размер приданого. Можно даже обсудить включение в него