Шрифт:
Закладка:
— Снова к башне, к башне, надо вернуться в гнездо! — кричала Эмма.
Из гнезда было видно, как расползается яма. Она становилась все больше. Артем смотрел, как Чернова вышла на крыльцо с бутылкой коньяка в руках, и в этот момент яма добралась до нее. Артем видел, как Гриша бежит по картофельному полю в сторону дома бабки Веры, и понимал, что тот не успеет. Перед тем, как провалиться в яму, Гриша успел крикнуть: «Почему вы меня не слушали?» Исчез в яме дом бабки Веры, последним в яму провалился дом Харитона. Русово сгинуло.
Эмма держала Артема за руку. Он не понимал, почему ему так спокойно. От того, что она рядом, или от того, что уже ничего нельзя исправить.
Вместо Русово везде, насколько хватало взгляда, теперь была только извергающая пламя бездна. Она все ближе подбиралась к водонапорной башне. И когда казалось, что и башню сожрет яма, Обухов сначала увидел столб пара, затем еще один и еще, когда до него добрался звук и ударная волна, он чуть не свалился с башни, но Эмма крепко держала его за руку, сама же не шелохнулась. Озеро, которого нет ни на одной из карт, тушило пламя бездны. Всего за несколько минут вода полностью потушила пламя, и только безграничная водная тишь осталась вокруг.
— Всё? — спросил Артем у Эммы.
Она кивнула.
— Что дальше будет?
Эмма не ответила.
— Кто ты?
Эмма улыбнулась, поцеловала Обухова в губы.
— Кто-нибудь еще остался кроме нас с тобой? Эмма показала рукой вдаль. Артем разглядел маленькую точку на воде.
— Скажи, аист прилетит? Почему ты спасла меня? — спросил Артем.
— Не спасала.
— Тогда зачем мы сюда забрались?
— Смотри, как умирает мир, на который ты все время злился.
Точка, на которую показывала Эмма, приблизилась, и Артем разглядел лодку. Когда лодка подошла ближе, он увидел в ней Харитона. Эмма спустилась в причалившую к водонапорной башне лодку. Тут же ударил ливень, да такой, что стало видно, как поднимается уровень воды. Обухов даже не пытался присоединиться к ним. Он уже понял, что для него в ней места нет. Артем поначалу равнодушно, словно смирившись со своей участью, наблюдал, как удаляется лодка с Харитоном, теперь еще больше похожим на викинга, он будто стал еще шире в плечах и выше ростом, Эмма рядом с ним казалась прозрачной и невесомой, но стоило лодке отойти дальше, когда уже нельзя было рассмотреть Эмму и Харитона, Обухов почувствовал, как в нем разрастается злость. Когда лодка превратилась в точку на горизонте, злость, что была его постоянной спутницей в городе и которая совсем утихла здесь, в Русово, накрыла его с головой. Он злился на полковника Шадрина, отправившего его черт знает куда, злился на майора Усаченко за то, что был, и за то, что умер, на Русово и всех его сумасшедших жителей, на самого себя и, конечно, на Эмму, но больше всего на аиста.
Когда лодка исчезла из вида, башня почти полностью скрылась под водой. Артем смотрел в небо, пытаясь увидеть летящего аиста. Когда вода подобралась к шее, Артем тихо сказал: «Аист никогда не прилетит».
Кузьмич, Лялька и столетняя деревня
Предчувствие
Ляльку Кузьмич девять раз убивал. Каждый раз после такого столетняя деревня преставала быть, но умудрялась существовать.
Лялька на Кузьмича ни разу не обиделся. Было бы за что.
Той весной в самом ее начале, когда кажется, что зимы больше не будет никогда, Кузьмич и Лялька в очередной раз спорили друг с другом, сидя на противоположных холмах. В измышлениях и противоречиях рождались смыслы, смыслы оставались в миру, и оттого рождалась столетняя деревня.
Кузьмич называл такое перезагрузкой. Лялька такое не называл никак. Так и говорили оба: «Никак перезагрузка».
Перед восьмой никак перезагрузкой, когда в столетней деревне объявился вирусолог и всем приказал не выходить из домов, Кузьмич с Лялькой в лесу были, корову, от сибирской язвы сдохшую, выкапывали.
— Зачем корова? — спрашивал Кузьмич.
— Предчувствие, — отвечал Лялька, — и Гордон Рамзи.
— Он кто? — удивлялся Кузьмич.
— Повар, — говорил Лялька, — в книге его поварской прочитал про стейк. Нельзя губить живую корову для такого.
— Верно, — согласился Кузьмич.
— Правильно, — подытожил Лялька.
Вирусологу в городе в телевизоре сказали, что из дома выходить никому нельзя. Почему не объяснили. А жить ему хотелось широко, хотелось чувствовать себя важным. Вот он и отправился в столетнюю деревню. Мотивированный. Напугал всех до смерти. Противогазы раздал.
Когда Кузьмич с Лялькой вернулись в деревню с вырезкой для филе миньон, вирусолог страшно закричал:
— Я вас сейчас оштрафую!
— Я тебе сейчас удивление сделаю, — предупредил его Лялька.
— Удивительное, — добавил Кузьмич и прибил вирусолога лопатой слегка. Не для испуга, а спокойствия.
Так и сказал:
— Успокойся. Не пугайся.
— Стейк Нью-Йорк, — сказал Лялька, когда мясо изжарилось.
— Неладный какой-то, — усомнился Кузьмич.
Пробовать стейк не стали. Накормили вирусолога.
В пустой дом в противогазе посадили, чтобы он правоту свою чувствовал. Да и заразу чтобы коровью не разносил.
Лялька потом на нем тренировался по рецептам Джейми Оливера. Не доверял Лялька больше Гордону Рамзи.
Никого не осталось
После того как жена Кузьмича скончалась, в деревне остались только он да Лялька. Сто пятнадцать лет, что осилил Кузьмич, — не шутка.
Кузьмич считал: это все благодаря крепкому чаю, в который он каждый раз бросал здоровенный кусок домашнего сливочного масла. Лялька спорил с Кузьмичом, пытался доказать, что нет, все благодаря чудесному Лялькиному самогону из бражки на картофельных очистках. Неясно, кто был прав: Лялька сам уже сто семнадцатый год за спиной оставил.
На самом деле Ляльку звали Валентином, но Кузьмич находил это вычурным и запросто называл его Лялькой. Тот не сопротивлялся. Да зачем сопротивляться: на всю деревню остались он да Кузьмич. Тут хоть дубиной стоеросовой назови, хоть лаптем, хоть тульским пряником — все одно, нет зрителя.
Кузьмич скотину держал, Лялька пчелами занимался — так и жили потихоньку; правда, временами косились в сторону старого кладбища с уставшими от времени крестами. Раз в месяц приезжал мужик из города, обменивал молоко и мед на муку, соль, сахар и деньги.
Телевизор не смотрели. В советское время было три телевизора на всю деревню — всем скопом ходили глазеть. В девяностых телевизионную вышку разобрали, сдали на металлолом — так и забыли, что это вообще такое — телевизор.
Тихо было, спокойно, пока из Москвы не приехал