Шрифт:
Закладка:
Сведений о Ставровском не было нигде. «Он не оставил в городе ни малейшего следа, ни одной, даже самой призрачной весточки о себе, за которую бы я мог ухватиться!» — повторял я сокрушённо.
Но я ошибался. О, как я ошибался!
Помнится, я просматривал, всё ещё надеясь на исследовательскую удачу, на случай, на чудо, «Иллюстрированную историю донских оркестров», ухарски сочинённую в 1925 году каким-то блистательным пустословом, когда в седьмом часу вечера мне позвонил профессор Хитайлов, директор «самсоновского» архива — Научно-методического архива психиатрической лечебницы № 1, как официально именовалось это учреждение.
— Я превосходно знаю, что вы были здесь много раз, — невозмутимо говорил профессор, отвергая все мои возражения и сомнения. — Но вы не могли её обнаружить, милейший, потому что она не значилась в описях фонда — ни в тематической, ни в номинальной, ни в полной. Просто не значилась, вот и всё… По стародавнему упущению.
Боже правый, речь шла о папке, о целой папке!.. Двадцать четыре единицы хранения! Сводная биография; формуляр о службе; история душевной болезни; заключение окружного судьи об уголовном расследовании обстоятельств самоубийства… Всё, абсолютно всё, о чём я только мечтал и что могло ускользнуть от меня, если б она не нашлась случайно («Да-да, всего полчаса назад», — подтвердил Хитайлов), эта бесценная папка — «Дело военного музыканта Ставровского Игната Ефимовича»…
Я ликовал. Но, зная вздорный характер профессора, зная, что дела я не увижу до завтра, если он вдруг мне укажет на то, чего он отчаянно не любил, — на «излишнюю пылкость в речах, порождённую пагубным нетерпением», я симулировал сдержанную деловитость, с трудом сохраняя насильственно вызванную интонацию:
— Могу ли я, Федор Терентьевич… я, кажется, не занят теперь ничем… уже сегодня… ну или, скажем…
— Немедленно, государь мой! — перебил он меня. — Вы должны приехать немедленно, ибо здесь имеется единица хранения очень странная. В высшей степени странная!..
Я домчался до Воротного переулка, где в двухэтажном, старинной постройки флигеле, рядом с главным корпусом лечебницы, размещался архив, не более чем за десять минут, изрядно повредив по дороге в каком-то злокозненном лабиринте ремонтных заграждений правый борт автомобиля… Осмотрев фасадные окна здания, я увидел, что свет в кабинете Хитайлова не горит. «Обманул, обманул!.. Выдумал всё для собственного веселья и подло ушёл, бессердечный клоун!» — пронеслось у меня в голове. Но нет, с бокового крыльца меня поманила, как-то неприметно там появившись, знакомая мне старушка, служительница архива.
— Ага, стало быть, прибыл, родимый, — сказала она не то добродушно, не то язвительно и открыла мне узкую, обитую железом дверь. — Ступай же в хранилище. Профессор там.
Он действительно ждал меня в одной из зал хранилища — торжественно сидел, скрестив на груди руки, за мраморным круглым столом, на котором лежала папка, — рядом с ней красовались его всегда начищенные (крышка была откинута) карманные часы.
— Явились проворно. Не подвели. Молодцом! — бодро похвалил меня Хитайлов. — Не стану и я вас томить, — тут же добавил он, однако папку придвинул к себе и решительно накрыл её ладонью.
Мне же он протянул, быстро вынув его откуда-то из-под столешницы, густо исписанный мелким почерком (некогда коричневые чернила местами выцвели до медовой прозрачности) ветхий бланковый лист с оттиском, как успел я заметить, самого раннего углового штампа архива.
— Реестр документов, содержащихся в деле, — пояснил мне профессор (я это понял и сам). — Но не надо, не надо!.. — вдруг воскликнул он повелительно, — не надо теперь изучать весь список! Взгляните только на предпоследний номер… Единица хранения — двадцать три!
И я взглянул… И смотрел я, наверное, чересчур заворожённо и долго на эту запись в реестре, ибо профессор уже выражал беспокойство, но слова его: «…деюсь, милейший, вы меня слышите? Вы в состоянии меня …шать?» — доносились до меня так, как если бы он вдруг провалился вместе с мраморным столиком в глубокий подвал… Через какое-то время, когда то, что значилось в реестре под номером двадцать третьим, а именно: «Собственноручно составленное Ставровским Июня 10, 1914 г., в часы катастрофического обострения болезни послание некоему воображаемому г-ну … (далее следовало моё полное имя), автору… (перечислялись мои труды по истории военной музыки), неоднократно выступавшему и ранее персонажем изустного бреда пациента», — когда этот немыслимый документ оказался у меня в руках, я и вовсе утратил способность отчётливо ощущать внешний мир. Я читал, не видя и не слыша ничего вокруг; я жадно впивался в каждое слово представшего предо мною послания:
Здравствуйте, мой дорогой коллега!
Я никогда не разделял Вашей пылкой уверенности относительно того, что Вы легко сумеете отыскать не только следы моего пребывания здесь, но и самое главное для Вас — эту призрачную эпистолу. Согласно нашему уговору, я оставляю её именно там, где ей гарантирована, как Вы меня убедили, особая сохранность, — в стенах сумасшедшего дома, имеющего при себе научный архив. Я выполняю, мой друг, и вторую Вашу просьбу — я пишу эти строки в преддверии того акта, который должен к ним возбудить со стороны медицинского персонала и полицейских чиновников служебный интерес, что, по Вашему разумению, дополнительно оградит бумагу от случайной утраты… Всё это бред, конечно, и Вы просто безумец, если по-прежнему утверждаете, что образы всякого сновидения обладают «относительной самостоятельностью», то есть какой-то сказочной независимостью от частной фантазии… Впрочем, простите, простите меня за невольное глумление: теперь Вы действительно охвачены безумием, на которое Вы добровольно решились ради Вашего рискованного эксперимента, и Вы ничего не можете утверждать… К тому же, мой друг, сейчас не время продолжать нашу занимательную дискуссию: револьвер, раздобытый мною с большим трудом и столь необходимый мне для моего благоразумно скромного эксперимента, могут в любую минуту у меня обнаружить и насильно изъять…
Что ж! Если Вы всё ж таки каким-то образом разыскали моё послание, если Вы его ясно видите и даже читаете, то мне лишь остаётся признать Вашу правоту, коллега, и выполнить Вашу третью просьбу. Она состояла в том, чтобы я сообщил Вам на своё усмотрение такие сведения, которые Вас разом выведут из забытья, восстановят Ваше душевное здоровье, утраченное Вами в силу глубокого погружения в Вашу сновидческую жизнь, представляющуюся Вам в данную минуту абсолютно реальной жизнью, и вернут Вас к исходному пониманию вещей… О, отчаянная Вы голова! Осознаете ли Вы хоть теперь, сколь велика и неразумна была эта Ваша просьба! Осознаете ли Вы, как трудно мне оказать исцеляющее воздействие на Ваши рассудок и чувства, благополучно пребывающие в трагически неестественном положении!.. Не