Шрифт:
Закладка:
РОСТОВ-НА-ДОНУ.
Чахотка
Сейчас об этой болезни почти что не слыхать, и зовут ее иначе — «туберкулез легких», в детстве же моем она была заурядным недугом, то и дело было слышно: «у нее чахотка», «у него нашли чахотку». Чахоточные были среди бедных и среди богатых, для чахоточных строились санатории не только в курортных местах — Сочи, Алупке, Нальчике, но даже в самом Ростове; был в том числе ночной санаторий, в котором проводили ночные часы рабочие вредных производств.
На моих глазах чахотка глодала (и сглодала) молодого человека, сына нашего домовладельца.
Из месяца в месяц я видела, как этот цветущий молодой человек — в плечах косая сажень, — все более заплетающейся походкой проходит по двору, как жалостно он задыхается, стоит ему сделать ничтожное усилие — закрыть ставни или сорвать горсть черешен. Как бледнеют и желтеют его щеки, как проступает череп сквозь лицо.
— У него чахотка, — сказали мне.
Иногда он исчезал куда-то, переставал показываться во дворе.
— Его увезли в Нальчик, — говорили мне. — Совсем ему плохо.
— Еще ему хуже, — сказали потом.
— Слава богу, отмучился, — еще потом…
Вплели в косы новые ленты и повели в церковь, и там он ждал, отмучившийся, уложенный в белый гроб, странно желтело лицо с резко проступающими костями, под желтые руки был подложен образ.
И вот ведь — не родной, даже не хорошо знакомый, просто какой-то чужой человек, иногда проходивший через двор, — откуда же у живого перед мертвым это чувство растерянности, почти вины, — откуда и зачем оно, чувство вины за то, что вот — стою, когда ты лежишь, за новые ленты в косах, за то, что вот — живу, когда ты умер, чужой человек, иногда проходивший по двору?
РОСТОВ-НА-ДОНУ.
Кликуши
Рано-рано, когда мы, дети, еще спали, начинались приготовления. Складывали ломберный стол и выносили из столовой. Даже сложенный, он с трудом протискивался в узенькую калитку, и бабушка прикрикивала:
— Осторожно, поцарапаете!
Наконец, столик переселялся на улицу, на нашу Первую линию, и устанавливался у ворот. И куда, бывало, ни взгляни вдоль Первой линии — вверх ли к Соборной или вниз к Дону, у всех ворот стояли столики, накрытые белыми скатертями. На столиках — иконы и чаши для водосвятия.
Звонили колокола.
На нашем столике ставилась полоскательная чашка с чистой водой и образ с мамиными венчальными свечами, обвитыми бумажной золотой ленточкой.
В тот день — не помню, какого числа и месяца, — по городу проносили чудотворную икону Аксайской божьей матери.
Недавно я узнала, что такой чудотворной иконы в официозных церковных списках будто бы и нет. Есть Донская, очень старинная. Может быть, то и была Донская, в свое время по каким-то соображениям установленная в церковке при плужном заводе «Аксай».
Во всяком случае, в городе ее чтили и встречали торжественно.
Мама, бабушка и няня терпеливо стояли возле ломберного столика, ожидая.
Детям тоже разрешалось ждать, но играть запрещали.
На улице было пыльно и жарко.
Как всегда в подобных случаях, больше всего хотелось играть.
Между булыжниками мостовой был насыпан серо-желтый засохший цвет акации.
Белые ее гроздья свешивались с деревьев.
Уставая ждать, мы поглядывали вдоль улицы.
И вот наконец вдали начинали покачиваться разноцветные хоругви, поблескивая на солнце золотом и серебром.
Показывалась голова процессии: жесткие парчовые ризы, седые бороды, кресты, поднятые над головами.
«Матушка!» — говорила няня, крестясь.
«Матушку», темноликую и страшноглазую, несли двое седобородых в мирском платье. Должно быть, церковные старосты или другие кто в этом роде.
Священники отделялись от процессии, подходили к столикам, выставленным у ворот. Служили молебен, святили воду.
И в нашу полоскательницу погружался серебряный крест, и мама торопливо клала на столик горстку серебряных монет.
Ризы и хоругви проплывали по направлению к Соборной, проплывала и чудотворная икона, и за ней начинал тянуться длинный людской поток: сначала мужчины в страшных лохмотьях, изуродованные и искалеченные — такие всегда сидели на паперти нашей Софийской церкви; я хорошо знала эти сведенные руки и ноги и безносые лица. За мужчинами шли женщины. Их было особенно много: сперва — старухи нищенки в рубище, потом молодые, многие принаряженные по случаю праздника: та — вся в розовом, другая — вся в голубом, на нашей окраине это считалось очень шикарным. У кого не хватало денег на такой шик, та украшала себя газовым шарфом либо брошкой с поддельными камушками, либо наряжалась в украинский костюм со множеством бус и лент.
Они проходили, а мы смотрели на них. И вдруг они начинали лаять.
Да, ни на что другое, как на лай, были похожи эти ужасные звуки, оглашавшие тихую Первую линию. Лай с подвизгиваньем и подвываньем, ужасный, идущий из каких-то животных глубин, такой же непонятный, как звуки, издаваемые нашей Каштанкой, когда она начинала бесноваться от лунного света.
Это случалось при каждом крестном ходе. И каждый раз я спрашивала, не удержавшись:
— Что это? Кто?
— Да ведь уж знаешь, — резонно отвечала няня. — Все они, кликуши.
— Это такие больные, — уточняла начитанная бабушка.
— Бесы в них засели, — говорила няня. — Читала ведь в Новом Завете, как бесы входят в людей.
— Тоже и притворства здесь много, — говорила мама.
Но бабушка возражала:
— Нет, это болезнь. Вроде истерики.
— Их лечат? — спрашивала я.
— Их Матушка исцеляет, — говорила няня. — Вот они и идут за Матушкой.
Мы разговаривали, а они все лаяли.
Лаяли одетые в рубище. Лаяли одетые в голубое и розовое. Вечная степная пыль ложилась равно на лохмотья и на старательно выглаженные светлые платья. Равно безумен был лай старых и лай молодых.
Сердце девочки истекало ужасом.
А перед выкликающими женщинами плыла чудотворная в цепких руках двух стариков.
Наконец все исчезало в раскрытой огненной пасти дня: сперва исчезали подъятые горе́ кресты, потом парчовые ризы, потом икона, наконец — лающие женщины. Еще досматривалось вдали что-то розовое и голубое. Потом скрывалось и оно, и ужасный лай больше не доходил до наших ушей.
Оставался столик, около которого мы стояли, да белые гроздья акаций над нашими головами, да бутылочка, в которую няня перелила воду из полоскательницы, да солнце на серых плитах тротуара, да горсточка кремушков, с которыми теперь уже можно поиграть, — оставался золотой тихий сон моего детства.
РОСТОВ-НА-ДОНУ.
Кузьминична, семечница
Семечки подсолнуха не чисто черные, они имеют сероватый отлив, как грифельная доска. В дни моего детства весь Ростов грыз семечки, их грызли взрослые и