Шрифт:
Закладка:
Он прошел к себе, включил свет и некоторое время оглядывал свою комнату — маленькую, но не тесную оттого, что здесь было большое, сейчас темное окно — почти во всю стену, — вплотную к нему стоял стол, крепконогий, с широкой, прочной столешницей. Коршак давно еще подпилил его ножки так, чтобы столешница оказалась вровень с нижним краем окна. И когда по вечерам он садился работать, перед ним было одно сплошное окно: дождь или солнце, снег или просторно-пасмурная погода — рядом. Окно это не отгораживало его от природы, а словно бы позволяло ему быть с нею наедине. Можно было открыть окно — да он его и не закрывал почти до самых серьезных холодов или закрывал только уходя, чтобы в его отсутствие дождь не залил машинку и бумаги. И еще здесь были кровать и стул — больше ничего. И Коршак только сейчас подумал, как же, наверное, он мешал Хозяйке стуком машинки, топотом сапог, кашлянием, и даже когда отодвигал стул, наверное, даже когда потягивался под утро, вставая из-за стола, до хруста в суставах, Хозяйке было все слышно. Ведь слышал же он, как ходят сейчас и переговариваются в передней. Даже треск зажигаемой спички был слышен здесь.
Коршак снял с гвоздя осеннюю куртку, набросил ее на плечи и вышел, осторожно прикрыв за собою дверь.
Его руки и плечи помнили еще горячую тяжесть работы, острые углы гроба, в котором он выносил Хозяйку и в котором хоронил ее на далеком отсюда, по другую сторону города — у самого хребта, кладбище. А теперь он пошел к Большой реке. Он знал, что сколько бы он еще ни пробыл здесь — сегодняшнее свидание с нею — последнее.
Коршак спускался по узенькой, хорошо знакомой ему тропинке к воде, и камешки, осыпаясь из-под его тяжелых сапог, катились вниз, шурша и глухо побрякивая на своем пути, и замирали у самой воды. Он шел, скрипя слежавшейся галькой. Во время половодья река поднималась до самого скального обнажения, и это место бывало подолгу залито, а когда вода спадала, она уносила с собой часть песка, и галька все уплотнялась — от века к веку, и теперь, наверное, не было, на всей земле более твердого места, чем это. Здесь можно было бы ставить дома — прямо на берегу без фундамента, и они бы стояли столетия, — так думал Коршак, идя у самой воды вдоль ее течения, накинув на плечи куртку и заложив руки в карманы брюк. Потом он нашел свое бревно — кусок огромного, окаменевшего, проржавевшего насквозь какой-то особенной древесной ржавчиной кедра. Здесь он сел лицом к воде. А весь город — с огнями, трамвайным посвистом, гулом улиц и обжитой тишиной рабочих поселков — остался позади и наверху, словно за горой.
Река дышала, легкие волны выходили из ее подвижной, веющей острым холодом тьмы и угасали у самых подошв. Коршак нагнулся, вытянул руки и стал ждать, когда очередная волна придет к нему. И она пришла неожиданно теплая — чуть-чуть холоднее его рук — так ему показалось.
Река дышала, он слышал это дыхание и ощущал его на своем лице. «Ладно, — подумал Коршак о реке, как о живом существе, — она готовила меня в дорогу много лет и сейчас провожает».
Он словно бы мысленно оглянулся назад и увидел себя на самом верху косогора, на тропинке — еще совсем молоденького, вроде того подростка, что спал сейчас в комнате Хозяйки. Он мысленно представил себя таким и вспомнил, как видел тогда этот неуемный разлив воды — впервые. Ждал, когда река вскроется ото льда, потом ждал, когда можно будет купаться. И купался с мальчишками до посинения, до неукротимой зябкости внутри, ловил касаток. Не столько ради удовольствия, сколько ради еды: жили трудно, как все. А река текла и текла, то иссиня-черная, то бурая, то почти коричневая от солнца. Бывала пустынной, как степь, и населенной, но никогда она не казалась ему тесной и слабой…
Позади себя Коршак услышал шаги. Скрипела галька под чьими-то ногами. Тяжело шел мужчина. Коршак поднялся навстречу.
— Ты, паря? — спросил из темноты голос Чернявого.
— Да, — сказал Коршак. — Я.
— Обиделся? — сказал Чернявый почти утвердительно.
— Нет, — ответил Коршак, — мне не на что обижаться. — Он помолчал. И вдруг неожиданно для самого себя добавил: — Вы знаете, я даже благодарен всем вам. Мне отсюда пора.
Коршак почувствовал, что Чернявый не понимает его или не верит. Скорее — не верит, потому что сам живет в другом каком-то измерении.
— Знаешь, паря, ты рабочий человек — я вижу, и я рабочий… Дизелист я, на ремонте дизелей стою…
— Я знаю, — чуть улыбаясь, сказал Коршак. Ему все интересней становился этот человек, и он пытался разглядеть его лицо.
— Откуда?
— По рукам вижу…
Чернявый хохотнул:
— Ха! Паря! И я тя по рукам узнал. Ну и чего же тогда ушел из хаты? — спросил Чернявый.
— А чего ты пошел искать меня? — в дон ему спросил Коршак.
— Я понимаю, паря. Мы с тобой живем по-разному. Ты — один и какой-то странный, малахольный вроде. Все в тебе не как у людей. Что-то в тебе этакое есть, какое в наших редко бывает. И соответственно — чую, рабочий ты человек. Бывает такое. У нас в ремонтном есть один. Судариком по фамилии называется. Так он всего Шекспира наизусть знает. Ничего больше не знает и знать не хочет, а Шекспира — знает. В газету завернет книжку и с собой тащит. Все обедают, а он читает. Так я те вот о чем: разные мы, ты — один живешь, вкруг себя один. Я не про завод — про семью. А у меня их во-он сколько. Ты, паря, всех еще не знаешь. Одних пацанов пять штук — и всех на ноги ставить. Но и все же — одного мы с тобою рода — человеческого, и по работе. Мы тебя обижать не станем. Дождемся продажи дома — выделим долю тебе. Ну, не такую, как всем, не равную, но без обиды. Не хочешь продажи дожидаться — сейчас дадим. Подъемные, так сказать.
Говорил Чернявый спокойно и неторопливо, с сознанием, что говорит дело. Наверное, он так и в ремонтном вел себя, и в семье — во всех семьях, которые объединил чем-то, за которые принял на себя ответственность.
— Я не возьму. Я ничего не возьму, — быстро возразил