Шрифт:
Закладка:
На этих ужинах Вася обычно перепивал и сидел с поблекшими безумными серо-голубыми аквамариновыми глазами. Моя мать, тогда еще молодая женщина, чувствовала себя на таких ужинах прекрасно: ей, лишенке (лишенной прав и состояния), дочери донского генерала, было радостно, что ее не ловят, чтобы выслать в Сибирь.
Подобная бытовая свобода происходила из-за того, что особняк всерьез не уплотняли по причине близости профессора к правящим кругам. И все же обитатели особняка всего боялись и держали двери постоянно запертыми.
Вася был тонко организованным человеком с милой, всепрощающей улыбкой на мясистых губах. С фронта же вернулся запойным алкоголиком. Был он живописцем от Бога, и я у него подсмотрел палитру: все охры, окись хрома, английская коричневая, капут-мортрум, — он все время копался в землях, и все у него получалось художественно и со вкусом на фоне варвар-ски-яркой советской живописи с ее несмешанными синими, изумрудной, краплаком с киноварью. «Больше грязи — больше связи», — говорил кто-то из преподавателей еще ВХУГЕМАСа, по-моему, ныне совершенно забытый Синезубов. Я тогда закончил СХШ (среднюю художественную школу при Академий художеств) и поступил на первый курс графического факультета Суриковского института. К тому времени папашу уже изгнали с должности декана живописного факультета, он год преподавал на графическом факультете на Кировской, в доме с ротондой Баженова, где когда-то размещался ВХУТЕМАС, а потом — МИФИ, физический институт, построивший там маленький реактор. Папаше там не понравилось и он ушел в педагогический институт, куда потом перетащил и ректора Модорова, тоже изгнанного за «религиозное мракобесие», хотя тот и был закоренелым партийцем.
Одно лето папаша ездил на Клязьму со студентами с Кировской рисовать дояров и доярок. Я там тоже недолго повертелся, меня не раздражали преподаватели — в них не было московского хамства и сохранялся оттенок интеллигентности эпохи Фаворского и Чернышева. Там даже уцелел раритет эпохи Фаворского — маленький рыжий лупоглазый гравер Коган, в качестве дипломной работы вырезавший на самшите историю еврейских погромов в Европе. Он все время озирался, будто боялся, что его поймают в высоких баженовских коридорах и растерзают. Он боялся даже студентов, никому не делал зла, и все его любили за природную доброту. Если бы мой папаша остался преподавать в Суриковском, я бы не стал туда поступать, а отправился бы учиться в Строгановское училище. Этим рисованием, или, как говорят по-украински, малерством, занимался по семейной традиции, но всегда не очень-то любил и перепачканных краской и пахнущих табаком и водкой художников и само это ремесло. Меня всегда тянули к себе медицина — психиатрия и терапия, профессия уголовного следователя — докопаться до мотивов и обстоятельств преступления. А так как дед мой был живописцем-шизофреником, а папаша — сухарем-портретистом и обучателем рисования, то и я безвольно покатился по семейной колее и ухабам советского, антисоветского и просто искусства. Учиться в заведении, где преподает отец, мне было, как теперь говорят в путинской приблатненной России, западло. Есть такой живописец, могильщик СССР, Эрик Булатов, я его немного знал, бывал в его квартире на Таганке, и он бывал у нас на Никольской. А вот в Суриковском я его избегал: он был человеком официальным, связанным с комсомолом, вообще Соловьев выдвигал его в официальные художники, а Эрик почему-то любил Фалька и Фаворского, хотя всю жизнь рисовал мрачные, холодные, чисто земноводные картины, от которых отдает замерзшим террариумом, — мертвые во льду змеи и ящерицы. Недавно в журнале «Зеркало» Булатов опубликовал статью о том, как он проводил комсомольскую революцию в Суриковском институте, откуда изгоняли педагогов-реалистов, в том числе и моего папашу. И что интереснее всего — впервые о данной истории я узнал именно из этой статьи. Скорее всего, она произошла до моего поступления: о том, как Таганский райком изгонял папашу за «реакционное мракобесие», знали все и всюду и бурно переживали, а вот о «комсомольской революции» Булатова не говорил никто.
Я-то убежден, что в СССР изобразительное искусство вообще было не нужно — оно являлось составной частью агитпропа. Не было необходимости и в художественных институтах вообще, и надо было поганой метлой гнать из них и реалистов, и леваков и вместо этих заведений организовать по всей стране своеобразные тенишевские курсы для обучения художественным ремеслам и рисованию. В свое время княгиня Тенишева, купец Морозов, графиня Панина, барон Штиглиц правильно взялись за это дело, пытаясь вырвать искусство из мертвящих лап государства. А ВХУТЕМАС и Суриковский — обломки большевистской диктатуры и фактический отзвук Октябрьской революции, и внутри этих заведений вечно кипели гнусные интриги и псевдоборьба за право ублажать партийных бонз. Ведь вначале Гитлер ориентировался на живописцев-экспрессионистов, и только потом в фавор у коричневых террористов вышли псевдореалисты и псевдоклассики, и между обоими направлениями началась смертельная борьба. И чета экспрессионистов Грундигов оказалась в концлагерях.
Булатов — самый воспитанный и вежливый человек среди модернистов, но он, как и я, довольно немолод (он старше меня) и что-то путает в датировке события, оставившего след в его памяти.
Однажды я напросился пойти с Васей охотиться на уток в котловане на месте Храма и так и не возведенного Дворца Советов (во время войны я видел, как резали на броню для танков стальной каркас этого, задуманного как сакральное, большевистского сооружения, в проекте которого было заложено немало чисто сатанинских символов). Напротив стоял Дом на набережной, тоже сатанинское логово, в котором прослушивались все квартиры и красные пауки истребляли друг друга. Об этих кровавых пакостях писал покойный Юрий Трифонов, и читатели должны были, непонятно из каких соображений, сочувствовать героям этих романов, их родственникам, страданиям их осиротелых семей. То, что эта сволочь пожирала и истребляла друг друга, было судом Божьим, ибо он всегда неожидан, суров и беспощаден.
Точно так же можно сочувствовать семьям штурмовиков Эрнста Рема, истребленных головорезами Генриха Гиммлера в «ночь длинных ножей». В Доме на набережной находился штаб, руководивший сносом Храма, — мастерская главного архитектора Дворца Советов Иофана и бригада собранных со всей красной Европы его