Шрифт:
Закладка:
Ярый монархист и корниловец, Краснов глубочайше презирал Керенского. «Я его никогда не видал, очень мало читал его речи, но всё мне было в нем противно до гадливого отвращения. Противна была его самоуверенность и то, что он за все брался и все умел… Он разрушил армию, надругался над военною наукою, и за то я презирал и ненавидел его. А вот иду же я к нему этою лунною волшебною ночью, когда явь кажется грезами, иду, как к Верховному главнокомандующему, предлагать свою жизнь и жизнь вверенных мне людей в его полное распоряжение? Да, иду. Потому что не к Керенскому иду я, а к родине, к великой России, от которой отречься я не могу»[3091].
Не спавший несколько ночей, измученный, истрепанный Керенский встретил Краснова как спасение. «Вдруг звонок. У парадной двери! Краснов со своим начальником штаба. Желает сейчас же меня видеть. Одним прыжком я оказался в зале… Было решено, что мы сейчас же вместе выезжаем в Остров с тем, чтобы в то же утро с наличными силами двинуться к столице»[3092]. К Кернскому снова вернулся повелительный тон:
«Генерал, где ваш корпус? Он идет сюда? Он здесь уже, близко? Я надеялся встретить его под Лугой.
Лицо со следами тяжелых бессонных ночей. Бледное, нездоровое, с больною кожей и опухшими красными глазами… Смотрит проницательно, прямо в глаза, будто ищет ответа в глубине души, а не в словах; фразы — короткие, повелительные. Не сомневается в том, что сказано, то и исполнено. Но чувствуется какой-то нервный надрыв, ненормальность. Несмотря на повелительность тона и умышленную резкость манер, несмотря на это «генерал», которое сыплется в конце каждого вопроса, — ничего величественного. Скорее — больное и жалкое… Не Наполеон, но, безусловно, позирует на Наполеона… Я доложил о том, что не только нет корпуса, но нет и дивизии…
— Пустяки! Вся армия стоит за мною против этих негодяев. Я вам поведу ее, и за мною пойдут все. Там никто им не сочувствует»[3093].
Керенский ожил. Он тут же подписал Приказ № 314: «Наступившая смута, вызванная безумием большевиков, ставит государство наше на край гибели и требует напряжения всей воли, мужества и исполнения долга каждым для выхода из переживаемого родиной нашей смертельного испытания. В настоящее время, впредь до объявления нового состава Временного правительства, если таковое последует, каждый должен оставаться на своем посту и исполнить свой долг перед истерзанной родиной… Приказываю всем начальникам и комиссарам во имя спасения родины сохранить свои посты, как и сохраняю свой пост Верховного главнокомандующего…»[3094] Об этом приказе долго никто не сможет узнать, его передаче мешал местный ВРК.
В 5.30 утра Керенский отдал приказ Черемисову: «продолжить перевозку 3-го конного корпуса к Петрограду. Верховный главнокомандующий Керенский»[3095]. Краснову была обещана вся возможная помощь.
«— Скажите, что Вам надо? Запишите, что угодно генералу, — обратился он к Барановскому.
Я стал диктовать Барановскому, где и какие части у меня находятся и как их оттуда вызволить. Он записывал, но записывал невнимательно. Точно мы играли, а не всерьез делали». Керенский увязался с Красновым в Остров, распорядившись собрать там к одиннадцати утра дивизионные и другие комитеты.
— Ах, зачем это! — подумал я, но ответил согласием…
Минут через десять автомобили были готовы, я разыскал свой, и мы поехали. Я — по приказанию Керенского — впереди, Керенский с адъютантом сзади. Город все так же крепко спал, и шум двух автомобилей не разбудил его»[3096].
Вспоминал Керенский: «Поздней ночью мы выехали в Остров. На рассвете были там. Данный по корпусу приказ об отмене похода в свою очередь был отменен. Поход на Петербург — объявлен. Мы не знали тогда, что правительство, на помощь к которому мы спешили, уже во власти большевиков, а сами министры — в Петропавловской крепости»[3097].
Петроград проснулся и бросился за газетами. Однако, как замечал Суханов, обыватель «не так много уяснил себе из них. В рубрике «последних известий» везде сообщалось в нескольких строках о взятии Зимнего и об аресте Временного правительства. Отчеты о съезде Советов состояли из одних «внеочередных заявлений» и свидетельствовали об «изоляции» большевиков, но они совершенно не характеризовали создавшегося политического статуса. Передовицы писались раньше последних ночных известий. В общем, они были все на один лад: патриотические вопли о несчастной родине, обвинения большевиков в узурпаторстве и насилии, предсказания краха их авантюры, характеристика вчерашнего «выступления» как военного заговора»[3098].
Впрочем, поток информации вскоре начал иссякать. Гиппиус в тот день писала в дневнике: «Все газеты (коме «Биржевых» и «Р. Воли») вышли, было… но при выходе были у газетчиков отобраны и на улицах сожжены. Газету Бурцева «Общее Дело» накануне своего падения запретил Керенский. Бурцев тотчас выпустил «Наше общее дело», и его отобрали, сожгли, — уже большевики, причем (эти шутить не любят) засадили самого Бурцева в Петропавловку… Остается факт — объявленное большевистское правительство… Кто заправит это правительство — увидит тот, кто останется: петербуржцы сейчас в руках и в распоряжении 200-тысячной банды гарнизона, возглавляемых кучкой мошенников»[3099].
На улицах, в трамваях, на работе народ в сильном волнении обсуждал ночные происшествия. Мало кто что-либо знал точно, но общим было мнение о недолговечности нового режима. На бирже, естественно, была паника, которую брокеры считали временной. Магазины открылись далеко не все, банки вовсе не начинали операций. В госучреждениях и частных конторах шли митинги и собрания, на которых принимались решения большевистскую власть бойкотировать.
Было много разговоров о зверствах большевиков, разрушениях исторических памятников. Депутат Гордумы эсер Соломон Раппопорт, более известный под литературным псевдонимом Семен Акимович Ан-ский, писал, что в Думу поступала самая чудовищная информация. «Ходили невероятные слухи о защитниках, об избиении и даже расстреле того или иного министра… Ходили различные слухи о защитниках Зимнего дворца: о юнкерах и женском батальоне. Говорили, что все они перерезаны или утоплены, что некоторые женщины батальона изнасилованы»[3100].