Шрифт:
Закладка:
На серых плитах не было имен, только даты. Почему так, Самойловы не знали, но просто шли, озирая огромное пространство. Статуя женщины, разорванное кольцо… Почему-то сейчас мемориал воспринимался совсем не так, как в том далеком Гришкином детстве. Может быть, потому что тогда это были лишь слова, а сейчас… Они прожили это, прожили и хоть не увидели победного дня, но…
«Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
они защищали тебя, Ленинград,
колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням,
никто не забыт и ничто не забыто»[1].
Эта надпись, выбитая на стене, все сказала Самойловым. Они не были забыты, не была забыта Лидка из второго цеха, Степка, работавший совсем рядом, не была забыта мама Зина и даже они трое. Прервавший на мгновение свой шаг метроном сменился песней. И только лишь услышав ее, Самойловы заплакали.
Молча глотал слезы Гриша, рыдала, повиснув на нем Маша и плакала в объятиях Виктора Надя. Узнав, куда они едут поутру, юноша напросился с ними. И вот сейчас, бережно обнимая девушку, он видел — они из Блокады. Эти трое действительно пережили все, о чем говорят записи и людская память. А песня… Каким-то уставшим голосом пожилой мужчина даже не пел — он рассказывал и рассказывал правду о том, как оно было.
«…Мы знали отчаяние и смелость
В блокадных ночах без огня
А главное страшно хотелось
Дожить до победного дня…»[2]
Чуть поодаль, невидимая никому, стояла та, кого Самойловы знали, как Ягу. Рядом с ней обнаружилась вытиравшая слезы мама Зина. Женщина стояли и смотрели на детей, испытания которых еще не закончились. Иляна приготовила для них одно свое последнее испытание.
— За что им это… — вздохнула Зинаида, решившая дождаться своих детей. — Разве они мало страдали?
— Они уже смогли пройти многое, — грустно улыбнулась Яга. — Они нашли любовь среди ужаса, холода и голода. Они приняли немцев, обретя семью. И…
— Проверка на человечность, — кивнула многое знавшая женщина, которую двое из троих называли мамой Зиной. — Но это несправедливо… Дети же совсем.
— Нет у творцов нашего понимания справедливости, — вздохнула легендарная нечисть. — Но и их души, смотри, как сияют. Да и старшая твоя обрела любовь.
— Пусть будут счастливы… — утерла слезу Зинаида.
Совершенно не представлявшие грядущих испытаний, Самойловы плакали у плиты с цифрами того года, когда закончилась их жизнь. Вернувшийся на смену песне метроном успокаивал. А их ждали музеи, в которых показывали историю города, все то, чего Самойловы не увидели.
Герр и фрау Кох, увидев поведение старшей дочери прикидывали, что делать дальше, а Надя просто ни о чем не думала. В объятиях Виктора девушке было тепло и спокойно. Теперь она понимала Машу, буквально не отлипавшую от Гришки. Но ведь так было и в Ленинграде… Это означало, что младшие полюбили друг друга еще там?
— Есть еще одно место, которое вы должны увидеть, — произнес Виктор. — Поехали?
— Поехали, — кивнула Маша, видя, что их старшая явно находится не здесь. Она читала взгляды, которыми обменивались Виктор и Надя, улыбаясь их счастью.
Микроавтобус уносил семью куда-то в город, при этом водитель все понял по одному только сказанному юношей слову. Он считал, что немцы приехали, чтобы посетить могилы погибших родственников, порадовавшись правильному воспитанию младшего поколения.
Ехали сравнительно недолго. Микроавтобус остановился у чего-то, на первый взгляд напоминающего парк. Виднелись каменные статуи, стояли деревья, ходили люди. Самойловы вышли из машины, идя туда, куда их целеустремленно вел Виктор. И тут деревья будто расступились, перед Надей, Машей и Гришей оказался памятник — цветок из камня с надписями на лепестках: «Пусть всегда будет солнце». Девочка и мальчик непонимающе переглянулись, а Виктор показал на каменную плиту: «…юным героям Ленинграда…»
— Героям? — удивилась Маша.
— Вы были героями, даже не сомневайся, — твердо произнес Виктор. — На крышах, у станков, даже на фронте. Все вы, кто жил и боролся, стоя в очереди за хлебом и кипятком… Так бабушка говорит, а она знает.
— Разве же это геройство… — вздохнул Гриша.
— А ты вспомни смену, — погладила его Надя по голове. — Ленку вспомни, Лидку, Степку.
— Я… — перед глазами мальчика встали все они. Он понял, что ему хотели сказать.
Потом микроавтобус отвез семью в центр. Даже Надя время от времени морщилась. Город был… Он был, это главное, но город казался всем троим каким-то чужим, незнакомым. И вроде бы Невский тот же, и Смольный… Только вот их дома не было, да и завод… Машка шла по улицам, полным людей, занятых своими делами, а перед глазами стоял совсем другой город. И вдруг так захотелось пройтись по послевоенному Ленинграду, просто до слез захотелось, но это было невозможно.
* * *
Гуляя по городу, Самойловы все больше понимали, что жить здесь не смогут. Больнее всего было Наде — и город совсем не казался ей родным, и люди были куда как озлобленней, а еще Витя… Девушке до слез не хотелось с ним расставаться. Увидевший и понявший это Гриша попросил Виктора отойти, пока Маша отвлекала Надю.
— Ты как к нашей Наде относишься? — поинтересовался мальчик, сверля юношу тяжелым взглядом.
— А как ты относишься к своей девочке, сможешь рассказать? — в ответ спросил его юноша, заставив Машу покраснеть, а Гришу задуматься. — Ну вот примерно также.
— Тогда хватит молчать, пока она плакать не начала, — строго произнес мальчик. — Ты поедешь к ней?
— А вот и поеду! — ответил Виктор.
— Гриша! — возмущенно воскликнула Надежда, но, поймав взгляд юноши, смутилась.
Не видя ничего плохого в том, что сделал, мальчик обнял свою Машу, двинувшись дальше по улице. Казалось, все хорошо, за спиной Витя и Надя строили планы на будущее, да герр и фрау Кох улыбались. Проблема вывозы Виктора таковой не являлась, да и связи позволяли. Учитывая, что он был колдуном, то можно было просто связаться со школой и они помогли бы. Против истинной любви колдуны не шли ни в одной стране мира, насколько это было известно Надежде.
Они прогуливались, никуда не спеша. Гриша смотрел по сторонам, сравнивая. Почему-то эмоциональную холодность, какие-то лицемерные ухмылки, где-то алчные взгляды, прощать совершенно не хотелось. Швейцарцам, гораздо лучше владевшим собой, мальчик готов был прощать это, потому что были они почти немцы, а к немцам Гриша сложно относился, но вот тем, кто претендовал быть