Шрифт:
Закладка:
Это предсказание сбылось, как нельзя вернее и лучше: дождь загнал меня в каюту, куда послышались вскоре с палубы новые крики, и опять начались возня и брань.
Слышится задыхающийся голос Егора:
— К снастям, ребятушки, к снастям, други милые, человеки земнородные! Постарайся, други, золотом озолочу и по всему свету пущу славу! Вот так, упрись! Вот этак, серебряные, золотые!.. А чтоб тебе, старому черту, ежа против шерсти родить, что кливер-то опустил? Анафема... Не задорься, крепись на руле-то, лупоглазый! Рочи живей, одер необычный!.. Начну вот кроить шестом-то, скажешь, которое место чешется!.. Окаянные!.. Держи ветер-от так, желанные мои, так, верно, так! Спасибо на доброй подмоге! Ишь, как знатно пошло прописывать. Молодцы ребята, тысячи рублей за вас — не деньги! Рочи-ко скоренько, рочи, бетайся, други, бетайся!.. Вот лихо!.. Знатно! Шевелись, старик, шевелись, перекидывайся, шевелись покрепче — погуще поешь: ладно! Вот тебе раз! Вот тебе раз!..
За последними словами в каюту донеслись новые звуки хозяйского свиста. Я вышел на палубу: стоит он, расставив ноги и разводя руками, лицом к ветру, и опять снял шапку, опять машет ею против ветра.
— Что, Егор?
— Да, вишь, окаянный какой!..
— Что же, обидел?
— Попугал только, проклятый: на то и шалонник-разбойник, чтоб ему пусто было!.. Рони паруса, братцы, да крути якорь: надо опять полой[13] дожидаться!.. Вот и горюй тут!
— И тебе-то, гляжу, Егор, обидно!
— Зареву, вот по-коровьи зареву, и знай! Совсем обида: вино бы под рукой было, кажись, облопался бы, чтобы не видеть экого посрамления на головушке. Сказано: как, знать, пошли, так и придем непутно! А Кузова-то далеко ушли: к Кильякам, знать, ладиться надо!..
— Что же так?
— Теченье-то, видишь, тяга-то тебе к берегу: без ветра одним бетаньем не одолишь...
— А ведь это, брат, совсем уж не по-морскому. Это уж, выходит, на авось идти.
Егор ничего не ответил. Видимо, совсем ошеломленный от постоянных неудач, швырнул он без видимой нужды шест с одного борта на другой, две огромные, тяжелые щепки бросил в море, лег было на досках на палубе и не улежал, пошел в каюту. На пути сильно толкнул попавшегося брата без видимой причины и только в каюте смог улечься окончательно и ровно восемь часов проспал непробудным богатырским сном.
Кончались уже пятые сутки нашего морского плавания, и немного принесло оно с собой радостей. На все гляделось как-то смутно, во всем составе чуялась какая-то истома, и на всех виделось то же самое: хозяин перестал шутить и петь песни; брат его глядит еще сумрачнее и молчит еще упорнее; старик-работник, словно развинченный, еще чаще стал доставать морской воды и умывать руки. Все истомились и неохотно заговаривают друг с другом. Дальний поморский берег синеет по-прежнему бестолково, неясно, каким-то длинным, бесконечно-длинным облаком, обрамленным снизу яркой синевой неба, что водой морской дальний остров. Таковы и Кильяки, заменившие для нас значение вожделенных Кузовов, такова и Белогузиха, таковы и Медвежьи Головы, бьющие теперь в глаза своим красновато-грязным гранитом и вечной зеленью сосен и елок. Раз только потешил нас бойкий ветер, но и тот выпал настолько боек, на сколько и бесполезно опасен, да другой попугал, говоря метким выражением Егора, сумрачно созерцающего теперь давно знакомые и сильно напротивевшие ему виды.
— Вот, — рассказывал он, — выглядывает круглой шапкой, что повыше всех из Кузовов, Никодимский остров, и жил на нем старец в посте и молитве и помер, уложивши головушку на псалтырь старопечатную. Так и нашли ягодницы — девки кемские — лет тому десять, а не то и пятнадцать. С тех пор и зовут по Никодиму-то старцу и островок Никодимским. Стали было ходить с молитвой туда, да исправник не велел...
Трудно было отличить этот остров в целой массе других, более и менее высоких островов, целой стеной заступивших весь горизонт впереди. Самое море чрез то потеряло всю свою прелесть безбрежного, почти бесследно-сливающегося с дальним горизонтом. Виднелись только острова и с боков, и прямо, и сзади шкуны.
Еще на один из них указывает хозяин и, называя его Полтам-Коргой, ведет новую повесть:
— Девушка — этак в поре: полной девкой заводилась, плыла по ягоды с прялкой, да Божественные старины пела: «Сон Богородицы», «Мучение Христово», «Плачь Иосифа Прекрасного», егда продаша братия его во Египет, и прочее такое из стихов, что калики перехожие по ярмаркам поют. А как допела она до стиха в плаче-то Иосифа, что
Внуши-де, мати, плачь горкий
И жалостный глас тонкий,
Виждь плачевный образ мой, —
Приими, мати, скоро во гроб твой.
Не могу аз больше плакати,
Хотя врази мя заплати,
Отверзи гроб, моя мати!
Прими к себе свое чадо...
— и пал, слышь, шалоник бойкий и окружил девушку-то— потопил, значит!.. А сирота была, и ни одного мужика не знала, и все горем горевали по ней... Погоревали, сказываюсь, немного немало, да так и забыли, и забыли бы совсем. Да выходит: в сонных видениях являться стала то к одному, то к другому, и все с прялкой своей, и все, слышь, просила, чтобы часовню на ее косточках ставили. Взялись мужики, отыскали тело, зарыли, и часовню сделали на берегу, где тело-то ее волной выбросило. Исцеления и чудеса были, молебны пели, да приехал раз исправник с понятыми и сжег часовню, и крепко-накрепко наказал не ходить к тому месту. Да народ-от не будь глуп: откопал девушку и перенес ее тело на другое место. Утонула девушка лет 15, а судили ее всего года четыре назад...
— Там вон за Кильяками-то, в кузовах, есть луда такая, варака, а зовут ту вараку Немецкой: так тут, вишь, немчи кашу варили и, стало быть, шли они на Соловки, чтобы монастырь ограбить. Варят это, значит, немчи кашу, да и похваляются: кто, выходит, больше ограбил, у кого денег больше. Один этак влез на вараку-то, увидал монастырь вдали, что картину писаную, да и пригрозил. Завидно, вишь, стало, что хорош больно монастырь-от, да и казны его счесть нельзя. Пригрозил немец: «Завтра, мол, красоты твоей не видать станет, всю по камушку разнесем». Да видно вражьим было это попущением — Божьим-то