Шрифт:
Закладка:
Все кончилось. Но по-другому.
Я избит.
…Я сматывал бинты. Оставлю их на память. Повешу на гвоздик. Буду вспоминать. Пусть себе висят на гвоздике.
В это время входит в раздевалку Ислам Исламович своей танцующей походкой и улыбается, не вовремя, главное.
– Жарко! – говорит он. – Хорошо!
Ему жарко, что ли?
А он ко мне совсем близко подошел и говорит:
– Ну как, жарко?
– Это вы мне? – спрашиваю.
– Ну и гадость мне попадается! – говорит.
– Это вы мне? – спрашиваю.
– И откуда мне такие попадаются? (Его любимое выражение.)
– Не беспокойтесь, – говорю, – больше вы меня не увидите!
Он чуть не взвыл:
– Все время мне такие попадаются!
– Отстаньте, – говорю, – от меня, я вас не трогаю, и вы меня не трогайте…
– Нет, буду трогать! – говорит.
Я считал, он меня за проигрыш ругает, а он, значит, понял, что я сбежать собираюсь, он к таким вещам тонкое чутье имел, вот за это он меня и ругал.
– Испугался, значит? Так? Да? Испугался?
– Ничего я не испугался, просто мне не нравится, когда мне морду бьют. Меня, простите, это не устраивает.
– А ты бы нагнулся, вот чудак!
Я зло на него посмотрел: издеваться надо мной нечего!
– Больше мне нагибаться не придется, – говорю.
– Ты серьезно задумал?
– Вы о чем?
– Бросать меня задумал?
– А вы при чем?
Он хлопнул кулаком о ладонь с силой (его любимый жест) и как заорет:
– Какого черта мне такие попадаются?! – Как будто у него горе какое, странный тоже! Фигура что надо, форменный тяжеловес, а голосок тоненький, полное несоответствие.
– Ну ладно, – говорю, – вы не волнуйтесь… Ведь я же проиграл, чего вам волноваться?
– Ну и балбес! – Ругаться он любил. – Охламон! Ну что тебе сказать? Ты имеешь человеческую голову или нет?
– Если я эти занятия продолжу, – сказал я, – башка моя вряд ли будет человеческой.
– Ну и балбес! – сказал он.
– Нечего оскорблять, – сказал я, – хватит! Не имеете права оскорблять!
Он сел рядом. Лицо у него было такое, словно он вот-вот умрет.
– Да кто же тебя оскорбляет, милый ты мой человек? Я тебя оскорбляю? Ну и балбес! Люблю ведь вас всех, дурья твоя голова. Болею за вас, как за сыновей родных. Свои ведь все… (Тоже его любимое – всех своими называть, в первый день занятий всех своими начал называть.) Свой крепкий коллектив, отважные ребята… – опять он заныл своим тоненьким голоском, заведет теперь эту шарманку надолго.
– Да ну вас. – Я махнул рукой. Голова у меня здорово гудела, все тело ныло, верхнюю губу потрогал – зверски она все-таки распухла.
А он обиделся, что рукой я на него махнул.
– Ты мне не махай! – говорит. – Тоже мне размахался! Там бы и махал…
И я снова рукой махнул – мол, отстань ты от меня, бога ради, неохота слушать.
Я думал, уйдет, а он мне в самое ухо шепотом:
– Талантливые ведь растут ребята…
– Это я талантливый?
– И правая-то у тебя от-лич-ная… – Он даже зажмурился.
– Ладно, – сказал я, – ладно. Была бы она у меня отличная, я бы не проиграл, вот что мне кажется…
– Вот так возишься, – сказал он своим плаксивым голосом, – полздоровья отдаешь, а они у тебя вторую половину тоже забирают…
– Раз я проиграл… – начал я.
Он встал и вышел. Как мне показалось, на глаза даже слезы навернулись. От него вполне можно было такого ожидать. Расстроился. Мое дело: хочу – занимаюсь, хочу – не занимаюсь! Тоже мне!
Сижу со своим паршивым настроением, гляжу на стенку, а там плакаты: клоуны, слоны, медведи… Елки-палки, всю стену залепили!..
Смотал бинты покруче, сунул их в карман, еще раз сплюнул.
Потрогал пальцем свою разбитую губу.
Оделся, вышел, выпил на углу стакан газированной воды. Честное слово, рот с трудом раскрывался. Ну и ну!
Завалился дома под одеяло, весь вечер, всю ночь охал, трудно было поворачиваться.
Утром к зеркалу подошел, руками поводил во все стороны: на спине, на груди, на руках мускулы ходят как сумасшедшие. Нос распух – не узнать, губы толще в два раза, а мускулы так и ходят, так и ходят как сумасшедшие…
С чего все началось, я и не помню… Интересно все-таки вспомнить, когда мне в голову такая нелепая мысль пришла – в этот «Спартак» завалиться?..
Я любил рисовать. Время было послевоенное. Где попало рисовал с утра до вечера. А меня учить музыке стали. На фортепьяно. Я все это вспоминаю, как в тумане. Педагог хватает мой палец и яростно тычет им в одну клавишу. Неприятный, лающий звук. Словно гавкает злющая собачонка. Я притворялся, убегал, плакал, выл, царапался, орал, пищал, ругался, выражался, кривлялся, засыпал, показывал язык, специально кашлял, нарочно ошибался, икал, зевал, моргал, терял по дороге ноты – чего я только не делал! Меня стыдили, ловили, наказывали, били, не кормили, ставили в угол, никуда не пускали, на меня кричали, со мной не разговаривали, от меня отворачивались, мне ничего не покупали, оставляли запертым (я вылезал через балкон), пугали, стращали, задабривали, подкупали – чего только со мной не делали!
А зачем? Непонятно.
Педагог от меня отказался. Я помню этот день. Сияло солнце. Море было голубым. А воздух чист и свеж. Я шел под солнцем по бульвару, и мне хотелось плясать от счастья.
Родители добились своего: когда где-нибудь играли или пели, для меня это звучало так, как будто бы нигде не пели и не играли.
А потом Рудольф Инкович появился. Отчество-то какое странное, заметили? Так вот, он пришел к нам, он старый папин приятель, пришел и говорит моим родителям:
– Не хочет ли ваш сын учиться у меня? У вас вся семья музыкальная, и почему бы ему не заниматься на таком благороднейшем инструменте, каким является арфа?
С чего он взял, что у нас семья музыкальная? Отец когда-то раньше на чем-то играл, да когда это было!
Он меня серьезно спрашивает:
– Ты хочешь в оперу? Арфа моя стоит в опере. Ты хочешь туда пропуск?
Я вздрогнул от этих слов. Хочу ли я в оперу? Конечно нет. Оперу я никогда не любил. Может человек не любить оперу? Может человек не любить то, что ему не нравится? Или не может? Ну, скажите? Возможно, я и любил бы ее, если бы меня туда насильно не таскали. Я ходил с родителями в оперу раза три. Правда, давно, но я все помню. Я все антрактов ждал. В антракте мы шли в буфет и там что-нибудь ели. Потом антракт быстро кончался, и мы снова шли в оперу. Ну, то есть в зал, я имею в виду. Я еле сидел на стуле. Просто не мог сидеть, честно. Но все же я досиживал до конца, а то отец сильно расстроился бы. Он очень оперу любит. Только вот зачем другой человек должен из-за этого мучиться, мне никогда не понять!