Шрифт:
Закладка:
Словом, охереть можно было, а поскольку Сучка дома ждала жена с данными фотомодели, то и бабы тамошние его не расположили. У одной, правда, он к кое-чему из фигуры поприкасался. Но она была литературовед и возмутилась.
Прощались душевно — ставил Сучок. Яснополянские собутыльники, говоря тосты, все как один советовали ему прочесть статью «В чем моя вера», а он пообещал им устроить перенесение праха Льва Толстого на Новодевичье.
И вот эта самая «В чем моя вера» перед ним раскрыта.
А денек чудный, поэтому он то и дело отвлекается. То поглядит, как сношаются бабочки, то сощелкнет со страницы муравья, то оторвет ногу косиножке, и нога потом долго дергается, то поправит в неразношенных бермудах свое хозяйство.
Дача у него превосходная. Одно плохо — соседствует с дачей попревосходней — одного олигарха.
У Сучка в банке немерено бабок, а у соседа немерено самих банков.
Вокруг соседской дачи каменный забор высотой с двух рослых мужиков. По углам — вышки, на которых охрана с израильскими автоматами. С вечера врубаются прожектора. А вот забор между дач — для дружелюбия не сплошной. Зато кованый. Сучок к соседям глядеть вообще-то не любит, но взял и поглядел. А там розовеет олигархова жена. В золотых стрингах. Причем ленточка ушла куда надо и совершенно не виднеется. Даже охранник на вышке покраснел и отворотил морду.
Похоже, соседка раскладывает вдоль дорожки перламутровые раковины южных морей. Ясное дело, что кверху задом.
Сучок хотя не покраснел, но поправил в бермудах чего поправляют, тоже отворотился и листанул статью. А на странице увидел: «Всякое действие, имеющее целью украшение тела или выставление его, есть самый низкий и отвратительный поступок» и дальше: «И сказал ученикам своим: «Не заботьтесь… для тела, во что одеться… Посмотрите на лилии, как они растут: не трудятся, не прядут; но, говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них».
«Какой еще на хрен Соломон?» — не врубается Сучок, а лилий, между прочим, за кованой оградой тоже немерено.
Сучок с весны устроил было по журналу английский газон, но мама жены, на лето переехавшая к ним на дачу, посеяла на газоне морковку. На двух кривых грядках. И повтыкала какие-то палочки, не говоря уже о том, что ходила по дому и для экономии гасила свет, хотя в статье «В чем моя вера» стояло: «Тот, кто ходит во тьме, не знает, куда идет».
Семья не давала ему красиво жить.
Когда он, к примеру, приехал на прошлые выходные, оказалось, что у соседей, как все равно коза, пасется на веревке взрослая лошадь величиной с собаку. А в этот приезд ахнул на появившиеся у ограды столетние дерева с табличками: тамаринд, теревинф и мамврийский дуб. И это при том, что его жена опять же на английском газоне посадила лук-сеянец. «Я без лука не могу, — сказала она. — А мама не может без петрушки-сендерюшки».
Хлебая деревянной ложкой суп, ее мать так и говорит: «Не могу без сендерюшки!»
На соседском участке здорово забулькало. Там включили покупной водопад. Ниагару. В натуральную величину.
«Я прожил на свете пятьдесят пять лет и тридцать пять прожил нигилистом…» — читает Сучок. «Ну я-то помоложе!» — наконец-то радуется он…
Соседка рвет лилии. Золотая ленточка, как забилась, так и не выпрастывается. Летают и сношаются бабочки. На столике мудреная статья «В чем моя вера»…
На крыльцо вышла жена. Похоже, за сендерюшкой. Почему-то не видно, что она с данными фотомодели. Твою мать!!! Оказывается, она в материной кофте! С отодратыми пуговицами…
— Вера, ты в чем?! — в смятении кричит Сучок.
Где пляшут и поют
Александру Кабакову
Знаешь, — потерянно сказала она, — я ведь нечестная. На меня в одиннадцать лет материн муж навалился — и всё. Я на сундуке сплю. Мать его прогнала, а сама до сих пор жалеет. И орет на меня. Но я все равно девушка. Я же никогда никому… я полюбить надеюсь… А живем мы на Домниковке. Там дома закопченные, кирпичные. Как кровь, если не застираешь. У помоек дядьки в буру режутся. За сараями шпана дрочит и кошек вешает… А вот я тебя сейчас поцелую!
Она склонилась над запрокинутым под софринским облаком мной.
— Ой, и тут паутина!..
Облако виднелось, уже когда подъезжаешь, а когда выдерешься из вагонной давки на платформу, всегда оказывалось на своем небесном месте. В каждом тамбуре уехавшей прочь электрички оставались притиснутые к девушкам парни, остановки три как вдвинувшие коленку между их ног, отчего лица девушек делались нерезкими и тупыми, а сами девушки вот-вот могли перестать дышать.
…Поцеловала она меня на косогоре среди столпившихся елок с бурыми, в пагубной паутине по низам, сучьями. Елки норовили перерасти друг друга, чтобы остаться жить…
Сойдя с электрички, я попадал кроме облака под остальное дачное небо и шел, то и дело поправляя на плече ремешок ФЭДа и восторгаясь собой со стороны. Кто-либо с фотоаппаратом, тем более таким, в те годы попадались редко, а я трогал кожаный футляр и в словаре моей юности были сплошь фотографические слова: тубус, светосила, глубина резкости, а еще — фодис, коррекс, бленда и разные другие.
Мой ФЭД считался из лучших, и хотя номер его сейчас не вспомнить, был он до сорок второй тысячи, то есть в Трудкоммуне имени Ф.Э. Дзержинского сделан вручную. Что и ценилось.
Уже в тамбуре я только и думал о детсадовской нянечке, из-за которой изводился плотью, а сейчас шел на четвертую просеку (от станции минут сорок) к стоявшей в лесу большой недостроенной дядиной даче. Я бывал тут с детства и малым ребенком забирал, помню, в кулак пчел вместе с цветком, в котором они возились, и хоть бы одна ужалила.
Бездетный дядя очень меня любил. К моим приездам припасалась самая вкусная, какая только могла быть, советская еда: колбасный фарш в плоских консервных жестянках