Шрифт:
Закладка:
Если Академия хочет во что бы то ни стало разбить литературу на два лагеря, писал тогда в «Музе» Эмиль Дешан, «мы, со своей стороны, укажем среди писателей всех наций, которых за последние двадцать лет именовали романтиками, следующих лиц: Шатобриана, лорда Байрона, госпожу де Сталь, Шиллера, Монти, де Местра, Гёте, Томаса Мура, Вальтера Скотта, аббата де Ламенне и т. д. и т. д.; после этих великих имен нам не подобает приводить имена более молодых писателей. В другом лагере (выбирая литературные имена в той же эпохе) мы увидим господ*** – оставляю пробел и предлагаю классицистам заполнить его; яснее сказать не могу. А затем пусть решит вопрос Европа или какой-нибудь ребенок».
Гюго, со своей стороны, ответил статьей «О лорде Байроне в связи с его смертью»:
Нельзя после гильотин Робеспьера писать мадригалы в духе Дора́, и не в век Бонапарта можно продолжать Вольтера. Настоящая литература нашего времени, та литература, деятели которой подвергаются остракизму, подобно Аристиду… и в бурной атмосфере которой, несмотря на широкие и рассчитанные гонения против нас, расцветают все таланты, как иные цветы произрастают лишь в местах, овеваемых ветрами… эта литература не отличается мягкими и бесстыдными повадками музы, которая воспевала кардинала Дюбуа, льстила фаворитке Помпадур и оскорбляла память Жанны д’Арк… Она не порождала дикой оргии песен во славу кровавой резни… Ее воображение окрыляет вера. Она идет в ногу со своим временем, идет шагом твердым и размеренным. Она полна серьезности, ее голос мелодичен и звучен. Словом, она такова, какими должны быть чувства, общие для всей нации после великих бедствий, – чувства печали, гордости и веры в Бога.
В статье есть фраза: «Мы не можем сделать так, чтобы прошлое стало настоящим». Сказано прекрасно, однако «наш великий Александр» не сводил глаз с дворца Мазарини и боялся постоянного секретаря. «Мы едва осмеливаемся дышать при этом режиме литературного террора», – вздыхал Молодой Моралист (Эмиль Дешан). Гиро и Рессегье готовы были из солидарности с Тулузской академией прикрывать отступление Суме. Выход этой группы из кружка не убил бы «Французской Музы», если бы среди остальных членов содружества царило полное согласие. Но его не было. Статья о «Новых поэтических думах» Ламартина, не то чтобы враждебная, но сдержанная, имела целью наказать старшего собрата за его отказ сотрудничать в «Музе». Он ответил весьма язвительным письмом к Гюго: «Каждый делает на сем свете свое дело, как умеет. Птицы поют, змеи шипят; не надо за это сердиться на них…» Неприятное назидание. Альфред де Виньи, страстный поклонник Ламартина, написал Гюго: «Какая гнусная вещь – литература! Возьмем хотя бы отзывы о поэзии Ламартина, которые я слышу вокруг. О нем всегда неправильно судили – то ставили его слишком высоко, то слишком низко. Говорят, вы отлучили его от церкви. Не могу этому поверить…» Суме писал Александру Гиро: «Ламартин – гигант, а вы – шалуны в литературе, и вы еще смеете его критиковать».
Второй повод к расколу. А, кроме того, Шатобриан, который, будучи министром иностранных дел, поддерживал «Музу», где поэты воспевали его войну в Испании, вдруг провалился с треском – был смещен со своего поста 6 июня 1824 года. 15 июня «Французская Муза» затопила свое судно. «По мотивам высокого порядка, – писала Мари Нодье, – корабль вернули в гавань после блистательного залпа в честь великого писателя при его выходе из министерства…» В последнем номере журнала Гюго на прощанье дал залп в честь Шатобриана:
Двадцатого июля Александр Суме был избран во Французскую академию. Итак, под ее купол вступил романтизм? Нет, скорее уж Суме отступил от романтизма.
Кто же Гюго? Классицист? Романтик? Публикуя в феврале 1824 года у книгоиздателя Лавока «Новые оды и баллады», Виктор Гюго в предисловии к сборнику еще отказывается принять решение:
Теперь в литературе, как и в государстве, существуют две партии, и война в поэзии, по-видимому, должна быть не менее ожесточенной, чем яростная социальная война. Два лагеря, кажется, больше жаждут сразиться, чем повести переговоры. Они упорно не желают найти общий язык: внутри своего стана они говорят приказами, а вне его издают клич войны. Но ведь так противникам столковаться невозможно. Меж двух боевых фронтов выступили благоразумные посредники, призывающие к примирению. Быть может, они окажутся первыми жертвами, но пусть будет так. Автор этой книги хочет занять место именно в их рядах. И прежде всего, желая придать некоторое достоинство беспристрастному обсуждению, которым ему хочется внести ясность в данный вопрос (больше для себя самого, чем для других), он решил отказаться от всяких условных терминов, которыми противники перебрасываются, как пустыми воздушными шарами, от знаков, не имеющих значения, от выражений, ничего не выражающих, от туманных слов, которые каждый понимает по-своему, сообразно своей ненависти или своим предрассудкам, и которые служат доказательствами только для тех, кто доказательств не имеет. Сам автор ведать не ведает, что такое классический жанр и жанр романтический… В литературе, как и во всем остальном, есть только хорошее и плохое, прекрасное и безобразное, истинное и ложное… Однако прекрасное у Шекспира столь же классично (если слово классично означает достойное изучения), как и прекрасное у Расина…[37]
Гюго восставал против той мысли, что революция в литературе является выражением политической революции 1789 года. Она была, утверждает молодой Гюго, ее результатом, а это большая разница. Мрачный и грозный ход событий, конечно, пробудил все, что было бессмертного и высокого в творчестве гениев. Но современная литература, произведения, созданные такими писателями, как госпожа де Сталь, Шатобриан, Ламенне, нисколько не принадлежат Революции, – «они предвосхищают монархический и религиозный дух того общества, которое, несомненно, возникнет среди множества обломков прошлого». Форма «Новых од и баллад» не более революционна (утверждал автор), чем его политические взгляды. «Всякое новшество, противоречащее природе нашей просодии и духу нашего языка, должно быть признано посягательством на самые основы хорошего вкуса…»
Сильный темперамент художников, неведомый для них самих, влияет на форму их произведений. Гюго как поэт уже освобождался от пут больше, чем он знал об этом как автор предисловия. В некоторых стихотворениях он дерзнул отказаться от перифраз, сорвал с дрессированной собаки ошейник эпитетов и назвал вещи своими именами. Еще слишком много у него муз и ангелов, слишком много возгласов: «Праведное небо! Что вижу… О небеса! Куда те воины идут!» И все же в стихах, как будто против его воли, проскальзывают воспоминания детства, правдивые пейзажи, прекрасные строки: