Шрифт:
Закладка:
Н. Е. Вирта, как было замечено выше, напротив, много редактировал «Одиночество». Роман тамбовского писателя, вероятно, не мог стать для него просто ступенью к следующему тексту о другом эпизоде Гражданской войны — хотя бы потому, что автор был глубоко укоренен именно в «своем» регионе. Показательно и то, что в критических заметках и письмах об «Одиночестве» довольно регулярно возникала тема реальной или воображаемой критики со стороны местных жителей: «Настроения кулацкой верхушки тамбовщины возведены в абсолют. Автор не потрудился глубже разобраться в процессах, которые происходили в селах тамбовщины. И многие теперешние колхозники, читая книжку, скажут, переборщил земляк. Такого не было» — или: «Земляки Н. Вирта никогда с ним не согласятся»[317]. Позднее, уже в 1958 году, после издания новой редакции «Одиночества» (в 1957 году), «группа старых большевиков» из Тамбова написала развернутое письмо с жалобой на роман, обвиняя Вирту в том, что он предпринял попытку «идеализации Антонова как народного вождя»[318]. Особый акцент делался на том, что «подавляющая часть действующих лиц в романе — это живые люди»[319]. Вероятно, ощущение «реальности» описанных в романе событий и персонажей увеличивало интерес к книге и делало чтение «Одиночества» максимально отчетливым поводом вспоминать события, к которым роман отсылал[320]. Характерно, что в нескольких коротких отзывах читателей о романе, опубликованных в «Литературной газете» вскоре после его первого издания, упоминание памяти встречается несколько раз: «Роман заставил вспомнить о многом», «Глубоко остается в памяти», «Фразы глубоко запечатлеваются в памяти», «Остаются в памяти как живые», «Сторожев навсегда вошел в память»[321].
Важно, что при всей идеологической ангажированности советских романов их восприятие читателями-современниками могло происходить совершенно в разном ключе. Если читать в общем комплиментарные по настрою критику и обсуждения «Одиночества», то может показаться, что идеологический посыл романа совершенно понятен и ясен: «Враги показаны в нем убедительно без схематичного упрощения и без любования их бандитской удалью, как это иногда бывает у наших писателей»[322]. Правда, даже при доброжелательном восприятии читатели могли указывать, что верный посыл не до конца отточен или неудачен по форме и подаче («Хочется читать легкое, проникнутое чувством бодрости и красочности произведение»[323]) или даже скрывает внутри себя политические «ошибки». Но заметно усложняют картину восприятия текстов «обвинительные» отзывы на романы, которые уже упоминались выше. Они демонстрируют, что читатели легко могли видеть в «Одиночестве» посылы диаметрально противоположные коммунистической идеологии (в духе: «настроения кулацкой верхушки тамбовщины возведены в абсолют» — или: «идеализации Антонова как народного вождя»). Отзывы эти, разумеется, могли быть ангажированы. Но ведь большая часть читателей романа и вовсе оказывалась безголосой — мы вряд ли уже когда-либо будем иметь возможность услышать их мнение. Среди них могли быть как однозначно просоветски настроенные люди, так и те, кто в большей или меньшей мере критически воспринимали победившую в Гражданской войне власть. Но читать какую-то иную литературу о событиях восстания, кроме одобренной советской властью, у большинства, разумеется, не было возможности. Что они «видели» в «Одиночестве» — исключительно апологию победившей стороны или тайные симпатии к восставшим? И снова вряд ли возможно найти однозначный ответ на этот вопрос. Но возможно реконструировать то, что они могли увидеть в тексте. И шире — понять спектр того, о чем произведение может позволить вспомнить и поговорить. В этом смысле процитированные (разумеется, вполне лояльные советской власти) отзывы на «Одиночество» позволяют предположить, что роман мог вызывать самые разные, не всегда пробольшевистские ассоциации и образы. А значит — потенциально способствовал началу разговора о событиях тех лет. К тому же книга оказалась полна упоминаний бытовых и символических деталей, которые могли быть соотнесены с опытом очевидцев восстания. В качестве примера можно указать на возникающий в «Одиночестве» образ вооруженных людей, которые едут на лошадях без седел, усевшись на подушки: «Каждый из этих людей имел плетку и коня; на спинах многих лошадей красовались подушки, голубые и розовые, — из них лезло куриное перо»[324]. В интервью, взятых в Тамбовской области, периодически всплывал этот же образ: «А что я могу хорошего сказать, если они все подушки, все это дело, они были голодные, все зерно у нас тоже повытряхивали, подушку себе под это, и поскакали»[325].
В большинстве интервью сложно однозначно установить, имеем ли мы дело с воспоминаниями, переданными устно, либо с пересказом прочитанного или же увиденного в кино. Но само это разделение через 100 лет после событий нередко теряет свой смысл. Речь может идти о том, что чтение книги могло навести на воспоминание о том, что видел сам или слышал от очевидца. Социальная и культурная память оказываются уже крепко, иногда почти неразделимо связаны. Здесь нельзя не упомянуть о том, что сегодня многие исследователи культурной памяти вслед за А. Эрлом и А. Ригни акцентируют внимание на роли в создании представлений о прошлом «медиации» (mediation), то есть посредничества между человеком (читателем, слушателем и пр.) и опытом ушедшего[326]. Ригни отмечает общую закономерность: чем больше времени проходит с момента события, тем большую роль играет медиация[327].
События Тамбовского восстания продолжали оставаться важной темой для советской массовой литературы и кино и в более поздние периоды. Помимо переизданий романов, о которых говорилось выше, появились и новые. Так, в 1965 году был напечатан роман А. В. Стрыгина «Расплата»[328], который позднее, в 1967 году, был переиздан в выходившей огромными тиражами «Роман-газете»[329], что существенно расширило его аудиторию. Позднее «Расплата» переиздавалась несколько раз, а в 1969 году была опубликована одноименная пьеса[330]. Новая волна интереса к Тамбовскому восстанию среди литераторов обозначилась в конце перестройки с выходом романа «Оккупация» Е. З. Елегечева в 1991