Шрифт:
Закладка:
Литвинов глядел на нее с безмолвным изумлением. Выражение ее лица, угасших глаз — поразило его.
Ирина улыбнулась насильственно и поправила развившиеся волосы.
— Это ничего… я, право, не знаю… я, кажется, заснула тут.
— Извините меня, Ирина Павловна, — начал Литвинов, — я вошел без доклада… Я хотел исполнить то, что вам было угодно от меня потребовать. Так как я сегодня уезжаю…
— Сегодня? Но вы, кажется, сказали мне, что вы хотели сперва написать письмо…
— Я послал телеграмму.
— А! вы нашли нужным поспешить. И когда вы уезжаете? В котором часу то есть?
— В семь часов вечера.
— А! в семь часов! И вы пришли проститься?
— Да, Ирина Павловна, проститься.
Ирина помолчала.
— Я должна благодарить вас, Григорий Михайлыч; вам, вероятно, нелегко было сюда прийти.
— Да, Ирина Павловна, очень нелегко.
— Жить вообще нелегко, Григорий Михайлыч; как вы полагаете?
— Как кому, Ирина Павловна.
Ирина опять помолчала, словно задумалась.
— Вы мне доказали вашу дружбу тем, что пришли, — промолвила она наконец. — Благодарю вас. И вообще я одобряю ваше намерение как можно поскорее всё покончить… потому что всякое замедление… потому что… потому что я, та самая я, которую вы упрекали в кокетстве, называли комедианткой — так, кажется, вы меня называли?..
Ирина быстро встала и, пересев на другое кресло, приникла и прижалась лицом и руками к краю стола…
— Потому что я люблю вас… — прошептала она сквозь стиснутые пальцы.
Литвинов пошатнулся, словно кто его в грудь ударил.
Ирина тоскливо повернула голову прочь от него, как бы желая в свою очередь спрятать от него свое лицо, и положила ее на стол.
— Да, я вас люблю… я люблю вас… и вы это знаете.
— Я? я это знаю? — проговорил наконец Литвинов. — Я?
— Ну, а теперь вы видите, — продолжала Ирина, — что вам точно надо уехать, что медлить нельзя… и вам и мне нельзя медлить. Это опасно, это страшно… Прощайте! — прибавила она, порывисто вставая с кресла, — прощайте.
Она сделала несколько шагов в направлении двери кабинета и, занеся руку за спину, торопливо повела ею по воздуху, как бы желая встретить и пожать руку Литвинова; но он стоял, как вкопанный, далеко… Она еще раз проговорила: «Прощайте, забудьте» — и, не оглядываясь, бросилась вон.
Литвинов остался один и всё еще не мог прийти в себя. Он опомнился наконец, проворно подошел к двери кабинета, произнес имя Ирины раз, два, три раза… Он уже ухватился за замок… С крыльца гостиницы послышался звонкий голос Ратмирова.
Литвинов надвинул шляпу на глаза и вышел на лестницу. Изящный генерал стоял перед ложей швейцара и дурным немецким языком объяснял ему, что желает нанять карету на целый завтрашний день. Увидав Литвинова, он опять неестественно высоко приподнял шляпу и опять выразил ему свое «почитание»: он, очевидно, трунил над ним, но Литвинову было не до того. Он едва ответил на поклон Ратмирова и, добравшись до своей квартиры, остановился перед своим, уже уложенным и закрытым, чемоданом. Голова у него кружилась и сердце дрожало, как струна. Что было теперь делать? И мог ли он это предвидеть?
Да, он это предвидел, как оно ни казалось невероятным. Это оглушило его как громом, но он это предвидел, хоть и сознаться в том не смел. А впрочем, он ничего не знал наверное. Всё в нем перемешалось и спуталось; он потерял нить собственных мыслей. Вспомнил он Москву, вспомнил, как «оно» и тогда налетело внезапною бурей. Он задыхался: восторг, но восторг безотрадный и безнадежный, давил и рвал его грудь. Ни за что в свете он бы не согласился на то, чтобы слова, произнесенные Ириной, не были в действительности ею произнесены… Но что же? переменить принятое решение эти слова все-таки не могли. Оно по-прежнему не колебалось и стояло твердо, как брошенный якорь. Литвинов потерял нить своих мыслей… да; но воля его осталась при нем пока, и он распоряжался собою, как чужим подчиненным человеком. Он позвонил кельнера, велел подать себе счет, удержал место в вечернем омнибусе: он с намерением отрезывал себе все пути. «Там потом хоть умри, — твердил он, как в прошедшую, бессонную ночь; эта фраза ему особенно пришлась по вкусу. — Там потом хоть умри», — повторял он, медленно расхаживая взад и вперед по комнате, и лишь изредка невольно закрывал глаза и переставал дышать, когда эти слова, эти слова Ирины вторгались ему в душу и жгли ее огнем. «Видно, два раза не полюбишь, — думал он, — вошла в тебя другая жизнь, впустил ты ее — не отделаешься ты от этого яда до конца, не разорвешь этих нитей! Так; но что ж это доказывает? Счастье… Разве оно возможно? Ты ее любишь, положим… и она… она тебя любит…»
Но тут ему опять пришлось взять себя в руки. Как путник в темную ночь, видя впереди огонек и боясь сбиться с дороги, ни на мгновение не спускает с него глаз, так и Литвинов постоянно устремлял всю силу своего внимания на одну точку, на одну цель. Явиться к своей невесте, и даже не собственно к невесте (он старался не думать о ней), а в комнату гейдельбергской гостиницы — вот что стояло перед ним незыблемо, путеводным огоньком. Что дальше будет, он не ведал, да и ведать не хотел… Одно было несомненно: назад он не вернется. «Там хоть умри», — повторил он в десятый раз и взглянул на часы.