Шрифт:
Закладка:
Она всегда говорила с Миккелиной как со здоровым, полноценным человеком — и наказала Симону с Томасом поступать так же. Брала Миккелину с собой, где бы ни находилась, чем бы семья ни занималась, Миккелина всегда была вместе со всеми — ну, когда Грима не было дома. Они хорошо друг друга понимали, Миккелина и мама. И братья ее хорошо понимали. Любой жест, любое выражение лица — все им было ясно, и не нужно никаких слов. Да Миккелина и так знала все слова, просто не выговаривала их. Мама научила ее читать, и ничто не доставляло ей такой радости, как читать или слушать, как другие читают вслух. Ну разве только если ее выносили на воздух, на яркое солнце — это было еще лучше, чем читать.
И однажды летом, когда началась война и на холме появились британцы, изо рта у сестренки вырвались первые слова. Симон как раз принес Миккелину домой, с солнышка. Он думал положить ее обратно в кровать на кухне, потому что был уже вечер и похолодало. Миккелина весь день веселилась, даже больше, чем обычно, и вдруг как-то по-хитрому сложила губы, раскрыла рот, высунула язык — не иначе, подумал Симон, показывает, как ей было хорошо на солнышке — и издала какой-то звук. Мама от неожиданности выронила из рук тарелку, та упала на пол и разбилась. Обычно, если что-то такое случалось, мама краснела от стыда — вот ведь корова неуклюжая! — но тут ничего подобного. Мама, потрясенная, повернулась к детям лицом и уставилась на Миккелину.
— ЭМАААЭМАААА, — повторила Миккелина.
— Миккелина! — ахнула мама.
— ЭМАААЭМААА, — горланила Миккелина и что есть сил качала из стороны в сторону головой, показывая, как она горда собой и своим успехом.
Мама подошла к дочке, словно не веря своим глазам — и ушам. Симону показалось, мама плачет.
— Эмаааэмааа, — сказала Миккелина, и мама взяла ее из рук Симона и уложила в кроватку с такой осторожностью, словно это самая хрупкая вещь в доме, и долго гладила дочь по голове. Симон еще ни разу не видел, как мама плачет. Грим мог бить ее как угодно — и она кричала от боли так, что едва не лопались барабанные перепонки, звала на помощь, просила перестать, иногда даже молчала — но никогда не плакала. Симон знал, он всегда за ней смотрел. Он понимал, что маме очень плохо, он подходил к ней и обнимал ее, а она говорила, мол, Симон, не думай об этом. Значит, сейчас произошло что-то небывалое, подумал Симон. Наверное, мама плачет из-за того, что знает, как Миккелине трудно, но, наверное, еще из-за того, что радуется — ведь Миккелине впервые удалось произнести звуки. Она совсем этого не ожидала и поэтому очень радуется.
С того дня прошло два года, и Миккелина научилась выговаривать много слов, даже целые предложения. Конечно, ей было тяжело — она вся краснела от напряжения, высовывала язык на всю длину, голова у нее дрожала, словно в припадке, и порой казалось, что вот сейчас отвалится. Грим понятия не имел, что Миккелина научилась говорить. Когда он был рядом, Миккелина наотрез отказывалась раскрывать рот, а мама была только рада хранить новость в тайне — чем меньше внимания Грим обращает на Миккелину, тем лучше. А уж тем более ему не следует знать, что падчерица делает успехи. Все притворялись, будто ничего не произошло. Будто все так же, как раньше. Симон как-то подслушал, как мама говорила с Гримом про сестру — сбивчиво, неуверенно, мол, надо дочкой заняться по-настоящему. Она вполне может научиться ходить, с возрастом окрепнет, может, в школу пойдет. Она ведь и так уже выучила ее читать, а сейчас учит писать здоровой рукой. Может, обратиться куда-нибудь за помощью?
— Она умственно отсталая, — отрезал Грим. — Даже думать забудь. Никогда не говори мне, будто это не так. Она — недоразвитая крыса. И хватит об этом, не хочу больше ничего про уродку слышать.
И больше она не заводила этот разговор, потому что всегда делала так, как говорил Грим. Никакой помощи ни от кого Миккелина не видала, кроме как от мамы и от Симона с Томасом. Братья выносили ее на улицу греться на солнышке и играли с ней.
Симон не очень-то понимал, кто и что Грим, потому что сам всегда старался держаться от отца подальше, но кончилось тем, что Грим заставил его себе помогать. Как Симон подрос, Грим, видимо, решил, что от парня ему будет какой-то прок, и стал брать с собой в Рейкьявик, пусть, мол, таскает из города припасы домой на Пригорок. Дорога в город занимала часа два — нужно было спуститься к Ямной бухте, перейти мост через Ладейную реку, а потом шагать вдоль берега Пролива[32] на Банный мыс[33]. Иногда они шли другой дорогой, через Высокие холмы[34] и вниз, в обход Большой трясины[35]. Симон всегда отставал от Грима шагов на четыре-пять, специально, Грим же не говорил ему ни слова и вообще не обращал на него внимания, будто его и нет вовсе, пока не наступала пора нагрузить мальчишку провизией. А тогда он уже гнал его домой. Обратная дорога занимала часа три-четыре, в зависимости от того, сколько груза взваливалось на плечи Симона. Иногда Грим оставался в городе и не появлялся на Пригорке несколько дней кряду.
В такие дни в доме царило некое подобие счастья.
Походы в Рейкьявик дали Симону возможность узнать о Гриме нечто неожиданное. Он очень долгое время дивился этому и так до конца и не понял, что тут к чему. Дома Грим был молчалив, раздражителен и чуть что поднимал на родных руку. Не терпел, когда к нему обращались первыми. Когда сам раскрывал рот, оттуда изрыгались ругательства и оскорбления, он только и делал, что унижал детей и жену; требовал, чтобы ему прислуживали так и сяк, и горе тому, кто осмелится что-то сделать поперек его воли. В общении же с другими людьми казалось, будто чудовище сбрасывает шкуру и обращается почти что в человека. В первый свой поход с Гримом в город Симон ожидал, что Грим будет вести себя так же, как дома, станет оскорблять любого встречного, а там и до кулаков дело дойдет. Симон очень боялся, что именно так и будет, — но ничего подобного! Все было с точностью до наоборот. Внезапно выяснилось, что Грим мечтает только