Шрифт:
Закладка:
Она приподняла мой нагрудник и головной убор, расстегнула верх моего одеяния. Мои волосы рассыпались по голым плечам, моя грудь была наполовину обнажена, и она покрывала поцелуями мою шею, плечи и полуобнаженную грудь.
Тут я заметила по охватившей ее дрожи, по сбивчивости ее речи, по блуждающим глазам, по трясущимся рукам, по ее коленям, которые прижимались к моим, по пылкости и неистовству ее объятий, что припадок у нее не замедлит повториться. Не знаю, что происходило со мной, но меня охватил ужас: я вся дрожала, была близка к обмороку. Все это подтверждало мое подозрение, что болезнь ее заразительна.
– Матушка, в какой вид вы меня привели? Если кто-нибудь войдет…
– Останься, – просила она меня глухим голосом, – никто сюда не придет.
Но я старалась встать и вырваться от нее.
– Матушка, – сказала я ей, – поберегите себя, не то приступ вашей болезни снова повторится. Разрешите мне покинуть вас…
Я хотела уйти, хотела, – в этом сомнения нет, – но не могла. Я чувствовала полный упадок сил, ноги у меня подкашивались. Она сидела, а я стояла; она потянула меня к себе; я боялась на нее упасть и ушибить ее. Я села на край ее кровати и сказала ей:
– Матушка, не знаю, что со мной; мне дурно.
– И мне тоже, – ответила она. – Приляг, это пройдет, это пустяки.
В самом деле, настоятельница успокоилась, и я тоже. Мы обе были в изнеможении: я опустила голову на ее подушку, она склонила голову на мои колени и прижалась к моей руке. В таком положении мы оставались несколько минут. Не знаю, о чем она думала, я же ни о чем не могла думать: я была совершенно без сил.
Мы обе хранили молчание; настоятельница первая нарушила его и сказала:
– Сюзанна, судя по тому, что вы мне говорили о вашей первой настоятельнице, она, по-видимому, была вам очень дорога.
– Очень.
– Она любила вас не больше, чем я; но вы ее больше любили… Не так ли?
– Я была очень несчастна, она утешала меня в моих горестях.
– Но откуда у вас такое отвращение к монастырской жизни? Сюзанна, вы от меня что-то скрываете!
– Вы ошибаетесь, матушка.
– Не может быть, чтобы вам, такой очаровательной, – а вы полны очарования, дитя мое, вы даже сами не знаете, как оно велико, – не может быть, чтобы вам никто не говорил об этом.
– Мне говорили.
– А тот, кто говорил, вам нравился?
– Да.
– И вы почувствовали склонность к нему?
– Нет, нисколько.
– Как, ваше сердце никогда не трепетало?
– Никогда.
– Сюзанна, разве не страсть, тайная или порицаемая вашими родителями, причина вашей неприязни к монастырю? Доверьтесь мне, я снисходительна.
– Мне нечего доверить вам, матушка.
– Но все же скажите, что вызвало в вас такое отвращение к монастырской жизни?
– Сама эта жизнь. Я ненавижу весь ее уклад, обязанности, которые возлагаются на нас, затворничество, принуждение. Мне кажется, что мое призвание – в другом.
– Но почему вам это кажется?
– Потому, что меня гнетет тоска, я тоскую.
– Даже здесь?
– Да, матушка, даже здесь, несмотря на всю вашу доброту ко мне.
– Быть может, в глубине вашей души рождаются безотчетная тревога, какие-нибудь желания?
– Нет, никогда.
– Верю; мне кажется, что у вас спокойный нрав.
– В достаточной степени.
– Даже холодный.
– Возможно.
– Вы не знаете мирской жизни?
– Я мало ее знаю.
– Чем же она привлекает вас?
– Не могу сама себе уяснить, но, вероятно, в ней есть для меня какая-то прелесть.
– Не сожалеете ли вы о свободе?
– Конечно; а может быть, о многом другом.
– О чем же именно? Друг мой, говорите откровенно. Хотели бы вы быть замужем?
– Я бы предпочла замужество моему теперешнему положению. Это несомненно.
– Откуда такое предпочтение?
– Не знаю.
– Не знаете? Скажите мне, какое впечатление производит на вас присутствие мужчины?
– Никакого. Если он умен и красноречив, я слушаю его с удовольствием; если он хорош собой, это не ускальзывает от моего внимания.
– И ваше сердце остается спокойным?
– До сих пор оно не знало волнений.
– Даже когда их страстные взгляды ловили ваши, разве вы не испытывали…
– Иногда я испытывала смущение; я опускала глаза.
– И ваш покой не был нарушен?
– Нет.
– И страсти ваши молчали?
– Я не знаю, что такое язык страстей.
– Однако он существует.
– Возможно.
– И вы не знакомы с ним?
– Не имею о нем понятия.
– Как! Вы… А ведь это очень сладостный язык. Хотели бы вы узнать его?
– Нет, матушка, для чего он мне?
– Для того, чтобы рассеять вашу тоску.
– А может быть, он усилит ее. И к чему может послужить этот язык страстей, если не с кем говорить?
– Когда пользуешься им, то всегда к кому-нибудь обращаешься. Конечно, это лучше, чем такая беседа с самим собой, хотя и последнее не лишено прелести.
– Я ничего в этом не смыслю.
– Если хочешь, дорогое дитя, я могу выразиться яснее.
– Не надо, матушка, не надо. Я ничего не знаю и предпочитаю оставаться в неведении, нежели узнать то, что, быть может, сделает меня еще более несчастной. У меня нет желаний, и я не стремлюсь иметь такие желания, которых не смогу удовлетворить.
– А почему бы ты не смогла удовлетворить их?
– Да как же?
– Так, как я.
– Как вы? Но ведь в этом монастыре никого нет.
– Есть вы, дорогой друг, и есть я.
– Ну, и что же я для вас? Что вы для меня?
– Какая невинность!
– Вы правы, матушка, я очень невинна и предпочла бы умереть, чем перестать быть такою, какая я есть.
Не знаю, почему последние мои слова произвели на настоятельницу неприятное впечатление; лицо ее вдруг изменилось, она стала серьезной, пришла в замешательство. Рука ее, которая лежала на моем колене, перестала его сжимать, потом она совсем убрала руку. Глаза ее были опущены.
– Что случилось, матушка? – спросила я ее. – Или у меня сорвалось какое-нибудь слово, обидевшее вас? Простите меня. Я пользуюсь свободой, которую вы сами мне предоставили. Я не взвешиваю того, что говорю вам, и даже если б я взвешивала свои слова, я бы иначе не выразилась, а может быть, сказала бы что-нибудь еще более неуместное. Предмет нашей беседы так чужд мне! Простите меня…
При последних словах я обвила руками шею настоятельницы и прильнула головой к ее плечу. Она порывисто меня обняла и нежно прижала к себе. Так мы оставались несколько минут. Затем, обретя спокойствие, она с обычной сердечностью спросила:
– Сюзанна, вы хорошо спите?
– Прекрасно, – ответила я, – особенно в последнее время.
– И скоро засыпаете?
– Обычно довольно скоро.
– А когда вы засыпаете не сразу, о чем вы думаете?
– О моей прошлой жизни, о той, которую остается прожить; молюсь Богу или плачу – всего не перескажешь.
– А утром, когда вы рано просыпаетесь?
– Я встаю.
– Вы сразу встаете?
– Сразу.
– Не любите помечтать?
– Нет.
– Понежиться на подушке?
– Нет.
– Насладиться теплотой постели?
– Нет.
– Никогда?..
Она остановилась на этом слове, и не без основания. То, о чем она собиралась спросить меня, было дурно, и возможно, что я поступаю еще хуже, передавая это вам, но я решила ничего не утаивать.
– У вас никогда не являлся соблазн полюбоваться своей красотой?
– Нет, матушка. Я не знаю, так ли я хороша, как вы находите; но если бы я и была красива, то мною должны были бы любоваться другие, а не я сама.
– А у вас не являлась мысль провести рукой по этой чудесной груди, по бедрам, по животу, по этому крепкому телу, такому нежному и белому?
– О, никогда. Ведь это грешно, и если бы это случилось, я не знаю, как бы я в этом созналась на исповеди…
Не помню, о чем еще у нас шел разговор, как вдруг пришли доложить настоятельнице, что ее ожидают в приемной. Мне показалось, что посещение это ее раздосадовало и что она предпочла бы продолжать нашу беседу, хотя мы болтали о таких пустяках, что о них не стоило жалеть. Мы расстались.
Никогда еще община не переживала таких счастливых дней, как со времени моего вступления в монастырь. Казалось, что сгладились все неровности характера настоятельницы. Говорили, что