Шрифт:
Закладка:
В 1960 году у матери появился жених. Все называли его Сеньор. Легендарная личность. Я воспитывался в основном мамиными подругами, но всегда тянулся к мужчинам. С точки зрения подростка, Сеньор не обладал достоинствами: не играл в футбол, не дрался, не пил в подворотне, – но для меня он был мужчиной. Меня поразила его манера говорить, так не разговаривал никто из друзей, родственников и знакомых. Я невольно стал имитировать его манеры, как, впрочем, и все, с кем он сталкивался. Он в каком-то смысле заменил мне отца, хотя о его планах стать моим отчимом я узнал только после его смерти. Меня поражало все – грязь в его берлоге, кучи книг и газет, хаос, в котором он прекрасно ориентировался. Мне не мешали его сигареты, не раздражал дым, он таскал меня по Москве, мы гуляли по ночам. Подарил дорогой приемник, по которому мы стали слушать “Голос Америки”. Я никогда не представлял, что постороннему человеку можно сделать дорогой подарок, причем не на день рождения, а просто так. Я думаю, что он жил как христианин, хотя никогда не считал себя верующим. Вот у него нет денег – ему наплевать. Получает какой-то гонорар – ведет всех в кафе пить кофе, покупает пирожные. Дарит подарки, раздает долги, опять остается ни с чем. Я теперь веду себя точно так же. Трачу гонорары за свои выступления на своих артистов и музыкантов, на девиц, которые у меня танцевали, на их детей, на их мужей, на их матерей.
Многие считали, что его интерес к мальчикам носил эротический характер, но я думаю, что это чушь. Я столько раз спал рядом с ним на его вонючем диване, и он ни разу никак себя не проявил в этом смысле. Ни разу не прикоснулся. В основном, конечно, я спал, а он печатал на машинке.
Историю с Рикки помню смутно. Мне было двенадцать, Рикки пятнадцать, ему тридцать два.
– Мэл, помнишь, ты говорил, что мне нужно жениться? – спросил Сеньор.
– Да.
– А что если мне жениться на Рикки?
Тут я просто замер с открытым ртом. Что? На моей сестре? Но через минуту я уже прыгал от радости.
– Да, Сеньор! Да. Ты будешь моим братом. Ты – мой старший брат. Да!
Мой отец приехал в Штаты из Сербии. Он верил в социализм. Поменял фамилию Маркшич на Маркс. Считал, что СССР – единственная страна для простых людей. Меня он обожал, привозил из Парижа дорогие духи. У него был мясной бизнес. В 1929 году пришлось его закрыть. Great Depression.
Про мамино прошлое я ничего не знала. Документы вроде бы не сохранились, и мне ничего не рассказывали. Но мой брат Том, он родился еще в Сербии, рассказал потом:
– Ты знаешь, кто наша мама? Австрийская графиня.
Я так и знала! Я чувствовала, что мама совсем другая. И в себе это тоже всегда чувствовала. А документы, оказывается, сохранились, просто Леся, украинская жена Тома, всех нас ненавидела и к документам не допускала.
Мы уехали из Америки после моего последнего концерта. Мне исполнилось пятнадцать. Моя замечательная учительница Матильда Альт, англичанка, посоветовала ехать в Берлин, чтобы я продолжала учиться там. Мы сели на пароход “Бремен”. Тогда было всего два самых быстрых парохода – “Бремен” и “Европа”. Я там на пароходе играла Шопена и Вторую рапсодию Листа. Через шесть дней мы уже видели землю, какой-то остров. Потом Франция. Некоторые сошли. А потом проплыли между Англией и Францией, и справа была Германия. Там тоже многие сходили, а мы плыли дальше до Бременхавена. Там сели на маленький пароходик, который довез нас до Бремена. Пароход причаливает, и вдруг я слышу знакомый свист “тюр-лю-лю, тюр-лю-лю”. Я знаю его с детства. Это Том ходит по причалу и насвистывает. Отец послал его в СССР узнать, как там и что. Том послушался отца, но неохотно. А тут приехал нас встречать. Я кричу:
– Tommy! Tommy!
Мы все сели на поезд и вечером прибыли в Берлин. Папа сразу начал уговаривать Тома ехать в СССР, брат яростно сопротивлялся. Он уже провел там год, замерз, простудился и больше не хотел возвращаться. Он все пытался давать русским советы, как быстрее обслужить рабочих во время обеда, как лучше наладить производство, а они ему:
– Вы что, учить нас приехали? Может, вы шпион?
Первая ночь в Берлине была шикарная. Мы ходили по главной улице Unter der Linden. Прошли мимо того места, где однажды выступал Гитлер, дошли до Бранденбургских ворот и двинулись обратно. Идем медленно, любуемся, все залито светом, магазины, кафе, красота.
Все несколько месяцев, что мы там прожили, я посещала Берлинскую консерваторию. Меня даже похвалил Горовиц. Когда я сказала ему, что папа собирается везти нас в СССР, он схватился за голову: не делайте этой глупости!
Но мы все-таки ее сделали. Когда мы приехали в Запорожье, отец увидел, что все совсем не так, как думал он и его друзья в Лос-Анджелесе и Нью-Йорке. Но голода не было. Мы все получили карточки, даже я. Четыре карточки на семью. Хлеба у нас всегда было много, потому что мама покупала на рынке муку и сама пекла хлеб. Всегда пекла хлеб. Хлеб, который продавался, не был похож на хлеб. Если буханку бросить на пол, она подскакивала, как мяч.
– Is this bread? – спрашивала мама. – Bread is what I make[12].
Когда Днепрогэс построили и пустили первый пароход через шлюзы, я на палубе играла на аккордеоне “Дунайские волны”. Они все окружили меня, потом я играла им американские песенки, а весь пароход танцевал.
В первые два года мы еще могли вернуться в Америку, мама умоляла папу, мой брат Том тоже, но папа был непреклонен:
– Что я там буду делать в моем возрасте? Опять строить мясной бизнес? У меня уже на это нет сил.
А меня интересовала только музыка. В Запорожье приехал пианист Колотухин. Он услышал, как я играю, и сказал маме:
– Везите ее в Ленинград. В этом городе она ничему не научится.
Но мама хотела в Москву. Мы с ней вдвоем переехали, она сняла маленькую комнатку, и я поступила в Московскую консерваторию.
Однажды я услышала, как она сказала отцу:
– You have ruined our family[13].
Это было в 1936 году, у нас отобрали американские паспорта, и мы никуда уже уехать не могли.
Я никогда не любила Лонни. А он… Врал, что влюблен в меня без памяти, может быть, даже верил в это. Говорил, хочу целовать землю, по которой ты ходишь, одену тебя как куклу, куплю тебе зимнее пальто. У меня никогда не было зимнего пальто, я всегда мерзла в России. Он был довольно уродлив. Правда, прекрасно пел. Был хорошим актером. С такой обаятельной улыбкой. Говорил на прекрасном английском. Мой язык был намного беднее, я ведь успела закончить только девять с половиной классов в Америке. Но он чувствовал себя очень одиноким в России. В 1934 году приезжала Мариан Андерсон[14], он ее умолял остаться в СССР, но она сказала “нет”. Когда приехал Поль Робсон – то же самое: останься, это большая страна, ты будешь выступать в этой части, а я в этой, и мы никогда не будем конкурировать. А Поль сказал – нет, я родился в Америке, это моя родина, я никогда не перееду в другую страну. Поль был тоже черный, но очень красивый. И умный. Мы с ним дружили. Лонни страшно ревновал, даже считал, что мои дети не его, а Поля. Хотя сам был уже влюблен в кого-то. Хотел разводиться. Для меня это было катастрофой. Поль давно уехал. В 1949-м я ходила на его концерт в зале Чайковского. Зашла на минуту за кулисы поздравить. Когда он приезжал получать свою Сталинскую премию в 1952-м, даже не позвонил.