Шрифт:
Закладка:
В Толе поражал его педантизм; он часами обихаживал себя, приплясывая с утюгом над гладильной доской, простаивая на кухне над кастрюльками с супами и приправами, тогда как остальные его сокурсники питались как бог на душу положит. Почему-то никому не приходила мысль хоть чем-то одолжиться у него. Может, Толик и не отказал бы, но к нему не обращались. Он повсюду отстаивал свою исключительность. После окончания лекции любил задерживать педагогов дополнительными вопросами, умно кивая на все их объяснения. На виду у всего общежития любовно заталкивал гуся в духовку или жарил картошку с беконом на сливочном масле, не обращая никакого внимания на соседей по этажу, кругами ходивших вокруг него с голодной музыкой в кишечных петлях, и с каждым годом все больше попадал в зависимость от однообразных, демонстративных привычек, пока окончательно не выпарил из себя все милое, нервное, юношеское.
Оля, у которой кошелек был тощ, но всегда раскрыт для каждого, долго не замечала этих повадок, этого бережного обихаживания самого себя, понимая только одно: ее не хотят. Сливки с нее уже сняты, ее не хотят, и делу не мог помочь даже легендарный папа, про которого она говорила, что это замечательный человек, рьяный садовод, палка зацветает под его руками, и большой любитель поэзии. Вскоре этот папа, вызванный отчаянным письмом, высокий, церемонный, в хорошем костюме, прекрасной рубашке, пленив ту самую румяную вахтершу старомодными манерами и речами, был принят в нашем общежитии. Едва оглядевшись, он отправился на кухню варить курицу и колдовал над нею долго и страстно, как ученый над своими реактивами. Оля полетела к Толику и застала его перед зеркалом за тщательным выравниванием челки. Ей пришлось подождать, пока ее возлюбленный не состриг все, что наметил. Затем Толик вытряс в раскрытое окно полотенце, которым был обвязан, подмел пол, поставил на место стул и продул расческу. Наконец поднял терпеливый взгляд на Олю. Она пригласила его на встречу со своим замечательным отцом. «На предмет чего?» — с не свойственной ему прямотой спросил Толик, и Оля со всего лету ударилась о запертую дверь. С полчаса она уговаривала его, все больше теряясь и чуть не плача, но Толик умел молчать, как партизан. Затем Оля сказала: «Хочешь, я встану перед тобой на колени?» Тут Толик снова разжал губы: «На предмет чего?» Оля набросилась на него, загнав в угол, принялась трясти за плечи; он послушно трясся, совершенно мимикрируя, растворяясь в стене. Тогда Оля привела за руку слегка упирающегося, стесняющегося поставленной перед ним задачи отца... И вдруг мужчины с полуслова нашли общий язык — но не так, как надеялась на это Оля. Они оживленно заговорили о поэзии, о садоводстве, о том, как трудно в наши дни приобрести настоящие семена элитных сортов гладиолусов, причем Толя указал место, где их можно добыть без особых затей, а отец все это аккуратно записал в свою книжку. Голос Толи звучал снисходительно. Между двумя мужчинами шел легкий треп, а не мужской разговор. Толик все-таки спустился этажом ниже, отведал чахохбили, указав на недостаток гранатовых зерен, — и был таков.
К этому моменту Олина история и ее страдания всем приелись, как общежитские обои, они сделались фоном других сюжетов, и Оля, чувствуя это, уже перестала бросаться к каждому встречному и поперечному с душевными излияниями, а Толик переключился на другую девушку, которая ему больше подходила: была тиха, миловидна и домовита. Она обслуживала Толю по всем статьям — и молча, степенно дожидалась своей награды в конце пятого курса. Но после выпускных экзаменов Толе вдруг пришла из дому срочная телеграмма с вызовом на работу, о которой он мечтал. Толик, получив телеграмму, послал девушку купить ему билет, прибрал свою комнату и уехал, ничего не сказав ей на прощание.
Оля к тому времени уже очнулась от дурмана, особенно после одного случая, когда она пришла к Толику под Новый год, а он заперся в комнате с той девушкой и не открывал никому, и тогда Оля, поставив в коридоре стул у запертой двери, села и стучала в эту дверь всю ночь, стучала, стучала, стучала, не переставая ни на минуту, хотя ее пытались увести, стучала до самого утра, и румяная вахтерша беспомощно стояла над нею, разводя руками, а Толик с той девушкой за дверью сидели тихо-тихо, как мышки, и даже не отважились в эту ночь включить взятый напрокат телевизор, чтоб посмотреть новогодний концерт. Потом Оля пыталась отравиться, для чего выпила какие-то таблетки, проспала чуть ли не двое суток и дальше ходила на занятия как во сне целые полгода, пока к ней не пришла новая любовь...
Прошло еще немного времени. Года полтора, наверное, или около того. В силу своего характера Оля уже дважды побывала замужем. Причудливый узор ее души немного поистерся, она даже приобрела некоторую жизнестойкость, оптимизм, и если теперь ее иногда спрашивают про Толика, она отвечает, что этого хмыря надо бы исключить из жизни вообще, как букву «ять» из алфавита, поскольку это принципиально лишнее, голое место, которым зевнула пустота, никому не нужное барахло, а не человек. Вся эта история с Олей лишний раз доказывает, что и самое большое безумие, если его не питать извне, может перегореть внутри человека, но вот то, что приходит взамен него, — достойно ли это Оли, Толика и нас с вами?..
Путь стрелы
Когда они расстались наконец и он после долгих мытарств выбрался за рубеж и стал там тем, кем и был на своей летаргической родине, — выдающимся правозащитником и ученым с мировым именем, и когда родина после известных событий признала его, как будто он уже успел уйти в небытие, оставшись в памяти народной, — только тогда она кинулась рассказывать о нем направо и налево всю правду, какую знала, всем желающим, любопытным и просто случайным людям... Она делала это ребячески неудержимо, выдавая свою кровную заинтересованность в собственной реабилитации, пытаясь опередить его в предательстве, наверняка зная, что он-то уж не пощадит ее в своих воспоминаниях; точно так же, как она когда-то пыталась опередить его в измене, потому что доминантой их отношений всегда была борьба: сначала