Шрифт:
Закладка:
И были верные признаки, по которым узнавали скрытых демагогов, аристократия, как правительство, имело в подозрении длинные бороды, длинные волосы, эксцентричную одежду, словом, всё, что, лучше характеризуя индивидуум, слишком обращало на него глаза толпы.
Со стороны правительства и этих панов была в том некоторая инстинктивная логика; человек, который не слушается законов моды, может, и другими быть неудовлетворён. Отсутствие французишны давало догадаться о каком-нибудь низком таинственном происхождении, потому что известно, что обедневший полпанек может ребёнка пустить в свет без польской орфографии и без всякой графии, но ему французишну должны дать в приданое. Сколько людей женилось одной французишной, этого посчитать невозможно; разрешено самые большие глупости говорить, но нужно их повествовать красивой французишной.
Старая это история – наши упрёки в галломании, этот язык, однако же, нужный, но не должен заменять всего образования. Англичане вообще говорят очень плохо или вовсе не говорят по-французски, однако им в высокой цивилизации отказать нельзя. Эдвард словно родился для занятия места в этом высшем обществе, которым так искушался. По дороге в Варшаву он только мечтал, как о старании взобраться на самый верх, о балах в замке и вечерах у Августов Потоцких. Из этих двух крайних слов можно уже догадаться, что для него высшее российское или польское общество стояли полностью наравне, от отца или от матери, этого не знаю, наследовал он характер, главной чертой которого было, если так годится назвать, – кокетство.
Эдварду было необходимо понравиться всем вообще, не восстанавливать против себя никого, и готов был на самые большие жертвы, лишь бы быть хорошо видимым. Разумеется, что эта сладость характера только применялась к людям высших сфер. Что касается толпы, черни, уличного сброда и тому подобных (потому что Эдвард тем, с кем не жил, оскорбительных имён не жалел), был к ним более чем равнодушным, презирающим и холодным. Зато не было более молчаливого, гладкого, сладкого человека для тех, в которых он нуждался, чем пан Эдвард.
Природа дала ему инстинкт льстеца, холодность придворного, нищенскую кротость и медовую улыбку, которой приветствовал часто даже горечь, если её сверху сливали. Такой человек не мог не нравиться, особенно там, где всякая независимость характера считается смертным грехом; трудней для него, что был немножко слишком мягким, но хвалили как очень доброго юношу.
Прибыв в Варшаву, хотя какое-то время развлекался за границей, а слово развлекался имеет здесь узко определённое значение, Эдвард не привёз с собой ни одного определённого мнения о людях и свете. Было это tabula rasa[3], готовая принять всё, что на ней напишут, разбирался в устрицах и винах, но не в понятиях. Оракулом служило ему то высшее общество, на которое он решил так усердно взбираться, поэтому принял от него цвет ортодоксии и консерватизма, самым жестоким образом гнушался всем, что дышало общественным переворотом. Чтобы не быть принятым за демократа, брил бороду, оставляя только усики и английские бакенбарды.
Мы говорили уже, кажется, что Эдвард был совсем ладным юношей, его физиономия действительно слишком напоминала восковые фигурки модников, но созданной была для салонов, среди которых вовсе не поражала. В душе он считал себя Антиноем, и был уверен, что все великие дамы должны в него влюбиться, обещая себе этой красотою, по крайней мере, миллионное приданое.
Не знал бедный о том, что, как минимум, за сто лет все панны постарели и также гоняются за богатством, как кавалеры за приданым. Между тем мечтой пана Эдварда было быть любимым великой любовью, чистой, безумной, страстной, страшной, трагичной. Смотрясь в зеркало, при старательном причёсывании волос и завязывании платка, он сильней утвердился в том убеждении, что пробудит какую-нибудь страсть.
Иногда на улицах он пробовал бросать взгляды, в уверенности, что каждый нанесёт смертельную рану, однако же жертвы его обаяния страдали в такой скрытности, что виновник ни об одной узнать не мог.
Поэтому в итоге пан Эдвард опустился аж до дочки профессора Чапинского, где ему также не посчастливилось. Отец Эдварда, которого мы видели в смиренной позе перед Абрамовичем, был старый вояка, не дальше видящий, чем конец своей сабли. Кругленьким и ладным состояньицем был обязан женитьбе, сидел на деревне, занимался фермерством и любил рассказывать о битвах, в которых принимал участие.
Соседи знали уже историю его походов на память, но он им их всегда повторял под видом каких-то забытых подробностей. Как вояка, привыкший к субординации, сыну он также привил первые принципы поведения, как человек, что сам всего добился с помощью разных протекций, помощи, подталкиваний и милостей ясно вельможных, научил его придерживаться лжи и с уважением переступал панские пороги. Мы видим, что с этим запасом принципов и понятий юноша мог