Шрифт:
Закладка:
«Закружили тебя бесы, Сашенька, закружили, запутали. Покайся, Сашенька! Царь милостив – простит…»
– О боже!
Он вскочил, гремя цепью. Перекрестился. Перед ним – все тот же курган, изнывающая в зное ковыльная степь.
II
Бывший мичман гвардейского экипажа, участник декабрьского восстания Александр Лопарев, 1803 года рождения, государственный преступник, осужденный по третьему разряду известного царского алфавита к двадцати годам каторжных работ и к вечному поселению в Сибири, три года отсидевший милостью царя в Секретном Доме Петропавловской крепости, – бежал с этапа…
Седьмого июля 1830 года этап остановился на привал у гнилого озера. Вода была вонючая, мерзкая. Берега поросли камышом: войдешь – и потеряешься, как в лесу. Уголовники, какие шли в Сибирь вместе с Лопаревым, собирали на берегу сухой камыш и жгли его возле багажных кибиток.
Ночью разыгралась гроза с проливным дождем, и Лопареву не спалось. Жандарм Ивашинин храпел рядом. «Бежать!» – будто услышал Лопарев чей-то голос.
Бежать… Берегом озера, подальше в степь от своей злосчастной судьбины! Думалось: верст десять – пятнадцать пройти степью, а там…
И Лопарев ушел.
Всю ночь брел под дождем, неведомо куда; с рассветом передохнул и поплелся степью дальше. Трижды встречались ему озера – солоноватые, горклые, но Лопарев не брезговал, утолял жажду и все шел, шел…
На вторые сутки повернул на запад, к тракту, как думал, но степь так и не разомкнула своих жарких объятий.
После грозы и дождя наступил иссушающий зной.
Знает ли кто, что такое степь безводная? Есть ли другое место на земле, где все так чуждо человеку, где земля бела от соли, а от необоримой жары сохнут даже глаза?
Под вечер пятых суток, когда солнце ткнулось в горизонт, у ног Лопарева мелькнула тень. Глянул кверху – орел! На сажень в размахе крыльев. Лопарев даже слышал, как шумели они, когда птица кружила над степью. Кобылица и жеребенок жались к нему, как бы моля о защите. Лопарев судорожно сжал палку, и в тот же миг орел камнем упал жеребенку на спину. Лопарев ударил орла, тот неистово забил крылом, словно подгоняя свою жертву. Лопарев, задохнувшись, ударил еще и еще уже из последних сил, и потом, когда окровавленная птица рухнула наземь, долго топтал ногами ее бесформенную тушу. Надрывный и тонкий крик жеребенка вплетался в тревожное ржание кобылицы. Так и стояли они вместе с человеком, будто судьба связала их одной веревкой…
В ночь на шестые сутки Лопарева одолевали видения: то мерещилась ему тринадцатая камера Секретного Дома; то кидала его соленая морская волна, и тогда еще сильнее томила жажда; то чудился ему двуглавый серебряный Эльбрус…
О Ядвига, Ядвига!..
Лопарев повстречался с пани Менцовской на водах, где она была вместе с Юлианом Сабинским, своим двоюродным братом. Сабинский слыл за ученого, говорил свободно на многих языках и держался с большим достоинством. Но Ядвига, Ядвига… Она будто никого не замечала, и никто не решался приблизиться к ней, кроме молодого князя Темирова, гвардейского поручика. Внезапно они рассорились. Как и что произошло, Лопарев не знал.
Возвращаясь с прогулки, уже после размолвки с гвардейцем, Ядвига подвернула ногу. У самой тропки, которой начинался подъем на Бештау, Лопарев услышал зов о помощи.
«Я бежал на этот голос, словно олень, – восстанавливал он в памяти и вновь переживал ту встречу. – Я бежал бы вечность. Я узнал ее тотчас, и мне почему-то стало страшно. Ползком Ядвига пыталась достигнуть дороги, ведущей в город. С ужасом глядел я на ее маленькую ножку, еле прикрытую изодранным платьем. Потом я увидел лицо Ядвиги: в слезах оно было прекрасным! Ее локоны ниспадали к плечам, а белая шляпка, перехваченная у шеи резинкой, была откинута за спину. Я стоял, не зная, что делать, и, вероятно, выглядел глупо, без конца бормоча сладостное сердцу имя.
„Нога… О матка боска! – со стоном проговорила Ядвига и что-то добавила по-польски, но я не понял. – Помогите ж мне!“
Осмотрев ногу в тонком чулке, я сказал, еле ворочая языком, что перелома нет, а только опухоль у щиколотки. Ядвига смотрела на меня, смигивая слезы. Я и теперь их вижу. Потом она спросила, знаком ли мне поручик Темиров. Да, я знавал князя, отчаянного дуэлянта и скандалиста. „Он обидел вас, пани?“ – спросил я. Губы ее дрогнули. „Нет такого поганого русского князя, который что-либо мог сделать з мною!“ – со злостью выговорила Ядвига, и я догадался, что между ними что-то произошло на Бештау. Затем она сказала, что больше никогда не поедет на кавказские воды, и пусть будут прокляты поганые московиты, пусть будет проклята Россия, погубившая ее отца, который бежал во Францию и умер там в изгнании. Я отвечал: „Россия не виновата, пани. Цари – еще не Россия. Разве, говорил я, презренный Наполеон был вся Франция? Он был изгнан с позором, а прекрасная Франция осталась, и французы остались французами… Так и у нас в России будет: настанет время, и презренных царей уничтожат, а Россия жить будет, и народы жить будут…“
Что я еще говорил?.. Ах да, – о ней, о ее красоте… Говорил о своей матери: она ведь тоже из Кракова, полячка, о друзьях моих рассказывал, особенно о тех, кто побывал во Франции, в Париже. О, с какими мыслями многие из них вернулись оттуда: о свободе народной они говорили, о революции, о конституции… Правда, я и словом Ядвиге не обмолвился ни о Северном, ни о Южном обществе, но дал ей знать, что в России есть люди, способные покончить с самодержавием.
Как удивилась и обрадовалась Ядвига. „О матка боска! – воскликнула она, сжимая мои руки. – Увижу ли свободную Польшу?!“ И я почему-то уверенно сказал, что настанет день, когда ее мечты сбудутся.
А теперь… Так много времени прошло! Но я не забыл ни Ядвиги, ни наших разговоров. Стремления, мечты мои и Ядвига – все это слилось в одно целое.
Даже в стенах Секретного Дома, с глухонемыми надзирателями, ее образ не покидал меня. Ядвига была утренней и вечерней моей звездою. Не было во мне большего желания, чем видеть и видеть ее, но мечтам этим не суждено было сбыться. И вот в горький час жизни моей, в этой безводной сибирской степи, я с нею и будто ощущаю ее теплые руки и вижу грустные ее глаза. Мне неотступно слышится грудной тембр ее голоса: „Я буду любить тебя. Ты хочешь этого? Я буду любить, видит Бог, говорю правду…“
– Ядвига, я перенес все пытки, но не предал нашу мечту… Ты слышишь, Ядвига, меня не сломили… И снова готов идти той же тернистой дорогой. Слышишь?
Безмолвие и тяжкая, тяжкая ночь…
Ты помнишь, как я нес тебя на руках в город? Твои руки были теплы и пахучи, а вся ты – невесомая, жаркая… О, как хотелось бы, чтобы это повторилось…
И все-таки ты не могла понять меня до конца: я не мог стать католиком, как ты хотела. И не потому, что я православный, – совсем нет: наша религия одна – на плаху венценосцев, свободу народам! Польскому, русскому, всем народам, населяющим империю под двуглавым орлом. Понимаешь ли ты меня?..»
Но кругом то же безмолвие и тяжкая ночь…
После знойного дня земля отдает свое тепло. Колоднику худо в степной духоте, и бредовые видения снова кидают его с волны на волну, как щепку в море.
Он опять с Ядвигою – там, на Бештау. И знойно, и душно, и нет ни глотка воды. Но он, колодник, несет на руках Ядвигу не в сторону Пятигорска, а к себе на Орловщину, в деревню Боровиково, в отцовское имение. Там у них парк с прохладою, такой чудесный пруд и вода, вода, кругом вода!
Но куда же за ними скачет хромая кобылица с жеребенком? Или она так и будет за ними скакать вечно? «Не гони ее, Александр, – шепчет Ядвига. – Пусть она будет с нами. Но куда же мы? Куда идем?» И глаза Ядвиги насыщены тревогою, какими он запомнил их в последний час расставания.
«Мы будем идти дальше, дальше! – бормочет колодник, вцепившись руками в хрустящий ковыль. – Ядвига, ты слышишь? Мы должны идти дальше…»
Колодник очнулся от призывного