Шрифт:
Закладка:
интеллектуальный,
в каком-то смысле, этический,
индивидуалистический и либеральный.
В то же время – и это важно отметить до того, как некоторые поспешат обвинить Дубина в благодушии[2] и розовом либерализме – все это вместе, попросту говоря, не приносит счастья. Ни Бодлер, ни Беньямин, ни экзистенциалисты не радовались жизни потому, что вдруг стали «модерными», «современными», точнее, оттого, что именно они, по Дубину, модерность создали. Именно создали, так как модерн в этой системе – феномен культуры, ее делают и в ней живут, делая.
Итак, модерн, согласно Борису Дубину, не утопия, реализованная на «прекрасном Западе», это сложный тип мышления, драматический, даже трагический, но неизбежный, без него культура, общество не могут стать современными – то есть взрослыми (последнее я добавил, конечно, от себя). К веселому пластиковому цинизму постсоветских 1990-х Борис Дубин так и относится – как к неуместному в решающее для страны и общества время инфантилизму, некогда милому, но теперь ставшему отвратительным и опасным. Высказывая это свое отношение, он действительно выполнял гражданский долг, в своем, конечно, понимании.
Но высказать отношение – мало. Работник культуры должен не отношение высказывать, а дело делать, как говорили герои русской классики. И Дубин делал. В частности, он пытался показать читателю немодерной страны, как модерн состоялся в не самых для этого подходящих местах. Думаю, именно здесь разгадка той выборки, что сделал для себя в культурной географии земного шара Борис Дубин.
Как я уже говорил, его интересовала прежде всего провинция. Не уверен, что Борис Дубин был знаком с замечатель-ной классификацией культурной не-метрополии, придуманной французским эссеистом и филологом Луи Мартинесом: «провинция, захолустье, гетто». Думаю, ему бы она понравилась. В советское время он и подобные ему интеллектуалы (не интеллигенты; заметим, сам Дубин в автобиографических текстах решительно отвергает свою принадлежность к этой социальной группе) находились в безусловном культурном гетто. Культурным захолустьем постсоветская Россия, по его убеждению, стремительно становилась. Выход один: осознать себя как провинцию Европы, важную, но еще одну провинцию высокой западной культуры.
Сразу предупрежу, в слове «провинция» в данном случае нет ничего уничижительного. В представлении Бориса Дубина – пусть кому-то и кажущемся несколько наивным и слишком энтузиастическим[3] – «модерн» представлял собой своего рода Римскую империю с ее цветущими и разными провинциями, связанными логистикой и логикой. Римской империей, но без Рима. Последнее обстоятельство очень важно. Весь модерн провинциален, даже французский. Париж – рамочка для модернистов из разных уголков страны и Европы (а то и мира), он дает им приют, общение – сиди, пей в кафе, пиши, спорь, кончай с собой, но Парижа как столицы модерна без его «провинциального» содержимого нет. Особенно если учесть потерю в XX веке французским языком универсального статуса, роли новой культурной латыни. Сегодня все, что не англоязычно, то провинциально. Дубин увидел в этом не оскорбление, а возможность – и предложил русской культуре эту возможность использовать, показывая, как это делали /делают другие.
В мире Бориса Дубина разновидностей «провинции» было две – он посвятил значительную часть жизни, чтобы русский читатель прожил их обе. Это Восточная и Центральная Европа – и Латинская Америка. Чеслав Милош – и Хорхе Луис Борхес. Бруно Шульц – и Октавио Пас. Эмиль Чоран – и Лесама Лима[4]. Авторы, превратившие свою провинцию и свою яркую провинциальность, которой они иногда стыдились, иногда ненавидели, в неиссякаемый источник сырья для персональной фабрики по производству мироощущения модерна – и соответствующих этому мироощущению текстов. Делали это, конечно, по-разному; причем география сыграла очень важную в этом роль. Восточная-Центральная Европа – как бы периферия «настоящей Европы» (с высокомерной, скрыто-ксенофобской точки зрения британского или французского обывателя). Латинская Америка – как бы экзотическая ухудшенная копия Европы. Это стереотипы, их можно проклясть, с ними можно играть – или даже ими торговать. Так обычно и делают. Но лучшие – истинные модернисты – создают из этой смеси собственную реальность, настолько мощную, что слова «провинция» или «метрополия» к ней уже неприменимы. Оставаясь провинциальными, эти модернисты становятся универсальными культурными героями. Этого Борис Дубин ждал от постсоветской русской литературы; и, как мы знаем, не дождался.
И последнее. С социологической точки зрения жизнь Бориса Дубина оказалась историей принципиального не-интеллигента, настоящего рабочего, мастерового, работника культуры, который, находясь в стороне от интеллигентской повестки, в силу исторических обстоятельств, стал в какой-то момент любимцем столичной интеллигенции. Почему? Потому что она увидела в нем то качество, которым вчуже восхищается, но которого в ее природе нет. Это качество – умение делать культуру, совершенно не интересуясь, что об этом думает (точнее – может подумать) очередной начальник. Качество – быть истинным модернистом, интеллектуальная страсть которого оттиснута на каждой странице книги, которую ты, читатель, держишь перед собой.
От составителя
Впервые об этой книге я услышал уже после смерти отца (внезапной и ранней!), готовясь к одному из вечеров его памяти. Среди найденных видео был и «Треугольник»: ноябрьский телеэфир 2012 года[5]. Ближе к концу программы, отвечая на вопрос о «мечтах» и «планах на будущее», отец сказал, что он «скорее не в возрасте мечтаний», а «в возрасте исполнения мечтаний» («хотелось бы надеяться, что какие-то из этих мечтаний исполнятся»[6]) и что, может быть, попробует написать «какую-то книжку, которая будет называться „Люди и книги“, видимо, за этим что-то такое даже социологическое кроется: общество, с одной стороны, и культура – с другой, они неотрывны друг от друга, но вместе с тем это какие-то разные силы».
И, продолжая эту свою мысль:
«Мне все больше кажется, что какие-то чисто социальные вещи без культурной их поддержки, продуманности культурной, без влияния собственно культурных, как говорят социологи, образцов, моделей поведения – не идут. То есть культура имеет все большее значение, по мере того как общество становится все более сложным. Правда, культуру уже надо тоже понимать более сложно и более динамично, чем просто то, что учат в школах: великие классики и так далее. Культура – это много чего, кроме великих классиков, и чем быстрее мы это поймем, тем лучше».
Много чего, кроме великих классиков…
Горький смех, но не могу сейчас не переиначить на свой лад никулинский перл: «На его месте НЕ должен был быть я». В том смысле, что в этой книге предполагались слова «от автора», не