Шрифт:
Закладка:
Идиот поднялся – осторожно, словно бы мог неосторожным движением сломать что-то рядом с собой. Странные глаза загорелись. Он шел… он, которого до сих пор никто еще не звал, он, который не звал никого и никогда. Он шел к тому, что ощущал, подчиняясь не внешнему зову, но собственной воле. Идиот начинал думать… Он ощущал, как рвется внутри оболочка, прежде сдерживавшая потребность в мысли. Всю его жизнь она, должно быть, таилась внутри его существа. Сейчас этот властный зов был обращен ко всему человеческому в нем, к той части его, что до этого дня слышала лишь младенческий лепет и дремала, забытая и ненужная. Но теперь она говорила. И получалось, что говорила на собственном языке.
Он был осторожен и быстр, быстр и осторожен. То туда, то сюда разворачивая широкие плечи, скользил сквозь заросли. Шел бесшумно и легко, пробираясь меж стволами ольхи и березы, задевая стройные колонны сосен, как если бы не имел права оставить прямую линию, соединявшую его с этим зовом. Солнце стояло высоко; лес вокруг был тем же самым лесом впереди, справа и слева, но он шел, не сворачивая, в одном только ему ведомом направлении, следуя не знанию, не компасу, но осознанному внутреннему зову.
Он добрался до места внезапно. Ведь когда идешь по лесу, поляна – всегда неожиданность. Вдоль частокола все деревья были тщательно вырублены футов на пятьдесят, чтобы ни одна ветвь не могла перевеситься через забор. Идиот выскользнул из леса и затрусил по нагой земле к тесному ряду железных прутьев. На бегу он вытянул вперед руки, и когда они уперлись в равнодушный металл, ноги его все еще двигались, ступни толкались, как если бы нужда давала ему силу, чтобы пройти сквозь забор и густую заросль падуба за ним.
Преграда не поддавалась, и этот факт постепенно доходил до него. Получилось так, что первыми осознали это его ноги, осознали и перестали пытаться. А потом поняли это и руки. Поняли и отодвинулись от забора. Только глаза не сдавались. Взирая с мертвого лица, взглядом своим они пронзали забор, пронзали стену падуба, готовые взорваться ответом. Рот его открылся, извергая какой-то скрежет. Он никогда еще не пытался заговорить и не мог этого сделать сейчас, жест был итогом, но не средством, подобием слез, выступивших на реснице при музыкальном крещендо.
И он пошел вдоль забора боком, не имея сил отвернуть свое лицо от преграды.
Весь день лил дождь, лил он и ночью, только к полудню следующего дня прекратился, но едва выглянуло солнце, дождь снова хлынул, но уже вверх. Струи света били в зенит от тяжелых алмазов, усыпавших богатую новую зелень. Некоторые из алмазов съеживались, другие падали, и тогда земля благодарила голосом мягким, листья голосом своей кожицы, и цветы своими красками.
Эвелин припала к окну, положив локти на подоконник и обхватив щеки руками, губы от этого сами собой растягивались в улыбку. Она тихо пела. Странной была песня для слуха, ведь девушка не ведала музыки и даже не знала, что таковая существует на свете. Но вокруг щебетали птицы, а в печных трубах стонал ветер, перекликалась и пересвистывалась мелкая живность в принадлежащей ей части леса – и в той части, что была запретна для нее, и перешептывались в вышине кроны дубов. Из этих голосов и сложилась песнь Эвелин, странная и безыскусная, не знающая ни диатонической гаммы, ни размера:
Но я не трогаю счастье
И не смею я тронуть счастье.
Прелесть, о прелесть касанья,
Листья света между мною и небом.
Дождь коснулся меня,
Ветер тронул меня,
Листья кружат
И несут прикосновенье…
Потом она пела без слов, а еще позже пела без звука, провожая глазами капли, алмазами осыпающиеся с ветвей.
– Что это… что ты делаешь? – прозвучало вдруг резко и грубо.
Эвелин вздрогнула и обернулась. Позади нее стояла Алисия, лицо ее окаменело.
Махнув рукой в сторону окна, Эвелин попыталась заговорить…
– Ну же?
Эвелин снова махнула в сторону окна.
– Там, – сказала она, – я… я, – и, соскользнув со стула, встала. Встала, выпрямившись во весь рост. Лицо ее горело.
– Застегни воротник, – проговорила Алисия. – Что это случилось с тобой?
– Я стараюсь, – проговорила Эвелин голосом тихим и напряженным. Она поспешно застегнула воротник, но тут ладони ее легли на грудь. Эвелин стиснула свое тело. Шагнув вперед, Алисия сбросила ее руки.
– Нельзя. Что это… что ты делаешь? Ты говорила? С кем?
– Да, говорила! Но не с тобой и не с отцом.
– Но здесь никого нет.
– Есть, – промолвила Эвелин. И вдруг, задохнувшись, попросила: – Прикоснись ко мне, Алисия.
– Прикоснуться? К тебе?
– Да. Я… хочу, чтобы ты… просто… – Она протянула руки к сестре. Алисия попятилась.
– Мы не прикасаемся друг к другу, – проговорила она по возможности мягким тоном, стараясь преодолеть потрясение. – Что с тобой, Эвелин? Тебе плохо?
– Да, – ответила Эвелин. – Нет. Не знаю. – Она отвернулась к окну. – Дождь кончился. Здесь темно. А там столько света, столько… я хочу, чтобы солнечные лучи охватили меня, я хочу погрузиться в них, как в ванну.
– Глупая. Ведь тогда твое купание будет при свете!.. А мы ведь даже не говорим о купании, дорогая.
Эвелин подхватила подушку со стула, на котором сидела, обняла ее и со всей силой прижала к своей груди.
– Эвелин! Прекрати!
Эвелин вихрем обернулась к сестре и посмотрела на нее так, как никогда прежде. Губы ее дрогнули. Она плотно сомкнула веки, а когда вновь открыла глаза, на ресницах блестели слезы.
– Не могу, – выкрикнула она. – Не могу!
– Эвелин! – шептала Алисия, пятясь к двери и не отводя от сестры потрясенного взгляда. – Мне придется рассказать отцу.
Эвелин согласно кивнула.
Добравшись до ручья, идиот уселся на корточки и уставился на воду. В танце пронесся листок, на мгновение замер в воздухе, поклонился ему и отправился дальше между прутьями ограды прямо в уготованную ему падубом глубокую тень.
Он никогда еще не мыслил логически, и, быть может, попытка проследить взглядом путь листка была рождена не мыслью. Тем не менее, сделав это, он обнаружил, что ручей уходил здесь