Шрифт:
Закладка:
— И без кодекса доведем до ближайшей стенки…
Вместо Татьяны на пороге квартиры неожиданно появилась Любаня. В той стране ничего правильно не работало, и не стыковались шестеренки даже карательных органов. По плану КГБ следователь прокуратуры должен был держать Любаню до конца обыска, но рабочий день кончился, и следователь с легким сердцем отпустил Любаню домой, нимало не беспокоясь, что чекистам сейчас этого хотелось меньше всего.
Мы тут же обнялись с ней, как будто были в комнате одни, переплетясь руками и ногами. Саврасов приказал нам отойти друг от друга, чего мы, конечно, не сделали, да и физически не могли бы сделать — но вместе с Кроллом они нас растащили. Любаню грубо запихали в кухню, «понятой» встал снаружи, подпирая собой дверь.
— Я ничего не сказала следователю, — кричала мне оттуда Любаня. — Им нужны сведения о контактах в Москве, откуда приходила «Хроника»…
— Вон она! — радостно закричал Кролл, глядя в окно: оказалось, что внизу появилась еле ползущая на нетвердых ногах Татьяна. Как и предполагалось, она возвращалась с чекушкой из ликероводочного. Кролл ринулся ловить ее на улицу — видимо, боясь, что по пути она снова чеширским котом растворится в воздухе. Он трогательно отконвоировал Татьяну наверх, держа под локоть. Татьяна вползла в комнату, рыдая пьяными слезами и икая. Ее здесь ждали. Саврасов торжественно запечатал мешки с «вещественными доказательствами», заставил «понятого» и плачущую Татьяну поставить на нем подписи несколько раз. Конечно, Татьянины каракули оказались поставленными не на то место — переделали.
Явление Любани было не единственной неожиданностью. Часа в три вдруг раздался звонок — я спринтерским рывком обогнал зазевавшегося «понятого» и открыл дверь. Это мог быть кто-нибудь из друзей, кто догадался, что телефон в квартире весь день молчит не случайно.
Нет, на пороге стоял сержант милиции. Никто не понял, кто он такой. Оказалось, студент-вечерник пришел сдать маме зачет по английскому языку и попал на обыск КГБ.
На его несчастье, служебное удостоверение бедняги оказалось просроченным, и бдительные чекисты взялись проверять, действительно ли это милиционер или переодетый «враг народа». Позвонили по специальному номеру в МВД проверить удостоверение и фамилию. Испуганный сержант при этом стоял по стойке смирно и смотрел такими глазами, как будто бы ждал, что прямо сейчас его тоже арестуют и уведут в подвал КГБ на расстрел. Мне же в расплату заломили руки и затащили назад в комнату, в угол, и «понятой» сел у двери верхом на стул, дабы предотвратить спринтерские гонки в будущем.
Будущего, впрочем, у меня не было.
«Волга» доехала до здания областной прокуратуры, куда Саврасов отправился за «постановлением о задержании» и из здания долго не возвращался. Найти прокурора после окончания рабочего дня было, действительно, задачей сложной и выполнимой только для капитана КГБ. Неожиданно у запотевшего стекла показалось лицо Любани. Мелькнула мысль: «Это галлюцинация?» Нет, это действительно была она — успела приехать. И, пока Саврасов боролся с прокурорской бюрократией, мы посылали друг другу с Любаней поцелуи. Увы, «понятой» решил проявить инициативу и загородил портфелем окно. Лицо Любани исчезло.
Саврасов вернулся, и был новый путь — к ближайшему отделению милиции. Там меня с явным удовольствием передали ментам, после чего Саврасов, Кролл, «понятой» — все они исчезли. Затем уже на милицейской машине меня повезли к зданию КГБ-МВД — к арке, закрытой сплошными металлическими воротами. Кто-то невидимый открыл ворота изнутри, машина вкатилась внутрь. Ворота снова закрылись — наглухо.
Тот, кто родился в России, знает, что такое подполье. Подполье описывали классики — Достоевский, Чехов, Тургенев, — о подполье нам рассказывали на уроках истории. Это было мрачное подполье вооруженных революционеров — там делались бомбы, шла охота на царя и министров и свои жизни отдавались так же легко, как забирались чужие.
В нашем подполье 1970-х ничего этого не было. Были широкие бобины магнитофонных лент с текстами политических статей, запрещенными песнями и стихами. Были тонкие папиросные листочки антисоветских книг и журналов, которые мы перепечатывали на пишущих машинках или же копировали фотоспособом, — готовая, такая книга выходила увесистым кирпичиком фотобумаги. Фотоспособом печатались и листовки, подверстанные под советскую праздничную дату, которые затем темными вечерами разносились по почтовым ящикам домов и подъездов. Серьезные разговоры, во время которых планировались акции, из опасения прослушек в стенах записывались, как пьесы, в блокнотах. После разговора эти блокноты сжигались, и они горели, наполняя квартиру едким дымом.
Мы не хотели никого убивать и не хотели умирать сами. Нам всем было от семнадцати до двадцати пяти, мы любили рок-н-ролл и читали Ричарда Баха, танцевали и пили вино. Однако этих скромных и дозволенных удовольствий нам было недостаточно. Мы хотели большего: путешествовать по миру, жить там, где хочется, а не там, где предписывала крепостная прописка, слушать музыку с настоящих пластинок, а не с плохого качества пленок, читать то, что интересно, а не партийную пропаганду. Мы хотели свободы — наверное, этим и отличались от остального населения СССР — страны, которой больше не существует на картах.
* * *
Арест был внезапен, но ожидаем. Этот прыжок с обрыва стал как бы завершением дороги, по которой я уже несколько лет к тому времени с маниакальным упорством шел, — хотя вряд ли мог и ответить на вопрос «Почему?»
Впрочем, кто и почему не любил советскую власть — вопрос риторический. Эта власть сама делала так, что ее не любил никто. Даже если родился в благоприятном месте и в благополучной семье.
Я вырос в Самаре и, хоть давно там не живу, все равно считаю этот город своим. Навещая его, обязательно переправляюсь чуть выше по течению на другую сторону Волги. После полудня оттуда открывается немного сюрреалистический вид на белые здания города, как будто парящего над водой — как рисовали небесный Иерусалим на средневековых гравюрах.
До революции Самара была большим купеческим городом, известным своей черной икрой и маркой местного пива, готовившегося, впрочем, австрийскими пивоварами по австрийским же рецептам и потому именовавшегося тогда «венским». Вода для него завозилась с Жигулевских гор, в советское время «Жигулевское» варили уже без всяких сложностей, тем не менее для жителей оно продолжало оставаться предметом патриотической гордости.
В середине 1930-х город стал называться Куйбышевом — по имени большого партийного начальника, столь же серого и бесталанного, как и прочая «сталинская гвардия». Единственным выдающимся поступком Валериана Куйбышева может считаться разве что только его смерть. Догадываясь, что террор, начавшийся после убийства Кирова, может добраться и до него, Куйбышев предпочел смерти от пули добровольную и стоическую смерть — от водки[3].