Шрифт:
Закладка:
Мне хоть тогда говорить и тяжело было: голова дико болела, и горло саднило — но слишком много вопросов мне покоя не давало.
— Спасибо, — прохрипел я и снова зашёлся кашлем. — Где она?
— На своём месте, а ты — на своём, — ответил хмуро дядька Ермолай. В том, что это именно он, я не сомневался ни секунды.
— А она… — меня перебил новый приступ, — она кто?
— Давай-ка сначала я тебя на берег отвезу. Ты куда шёл-то? В деревню или из деревни?
— В дере…, — я опять закашлялся и просто махнул рукой в нужном направлении.
— Вот и ладненько. У меня как раз там шалашик. А ты помолчи, помолчи пока.
Он взялся за вёсла, а я обхватил себя руками и продолжил трястись от озноба и кашлять.
— Сейчас костёр разведём. Согреться тебе надо, — смерил меня угрюмым взглядом дядька Ермолай, — да и вещи просушить.
Только тогда я заметил, что рядом мокрой кучей валялась моя одежда.
Причалив к мосткам, он ловко выбрался из лодки, привязал её к одному из столбиков и направился по тропинке прочь от берега. Я подхватил одежду и немедля поспешил за ним. Задерживаться у воды мне совсем не хотелось.
— Я летом тут часто ночую, — бросил он не оборачиваясь. — Как коров в пойму переводят, так я здесь. С деревни не набегаешься. А сенокос когда начнётся, то и вовсе. Затемно косарей перевези, со светом — баб на дойку.
Я шёл, слушал, а сам всё думал о том, что со мной произошло, и кто это был.
Тем временем мы обогнули ту самую разлапистую ветлу и подошли к шалашику, возле которого чернел круг кострища. Строго говоря, это был не шалаш, а навес, обустроенный на ветвях обломанной берёзы. То ли ураганом, то ли по другой причине переломило её в паре метров от земли, но не до конца, потому как ветви её были в свежей листве. Вот так, уткнувшись кроной в землю, она и продолжала жить, пригодившись даже своим увечьем.
Дядька Ермолай на миг скрылся в темноте времянки, а когда вернулся, то подал мне шерстяное солдатское одеяло.
— Накинь пока.
Я поблагодарил, но прежде чем укутаться, отжал свою одежду и развесил всё на ту же берёзу. В одеяле мне стало значительно теплее, но дрожь не проходила. Вероятно, сказывалось пережитое недавно утопление.
Дядька Ермолай в это время занимался костром. Он уже соорудил из толстых сучьев подобие колодца и сейчас складывал в середину тонкие берёзовые веточки и полоски бересты.
— На-ка, разжигай, — он постучал коробком спичек по бревну, на котором сидел, как бы показывая, куда их положил, а сам пересел на другое бревно, ближе к реке. — Грейся да сушись.
— Я бы выпил сейчас, — сказал я с надеждой. Но дядька Ермолай в ответ недовольно хмыкнул:
— Лишь дураки пьют у реки. Слыхал поговорку?
— Нет, — признался я.
— Ну вот теперь слыхал. Тебе бы сейчас чайку́ горячего. Вот это было бы дело. Ох, ты, батюшки!
Он подхватился с места и споро зашаркал по траве, бормоча под нос:
— Как же я сразу не подумал? Совсем из ума выжил.
Дядька Ермолай качнул недовольно головой и уже для меня продолжил:
— Девясил! — он торжественно потряс указательным пальцем, — Девясил — девять сил. Слыхал?
Я отрицательно покачал головой.
— Ну что ты, — авторитетно протянул он, — девясил при недуге — это первое дело.
Снова нырнув в шалашик, он вернулся с закопчённым чайником.
— Вот. Полный. Закипятишь.
Огонь занялся быстро и горел жарко. Я повесил чайник, поставил на просушку кирзачи, и всё думал, как опять подступиться к расспросам, но дядька Ермолай начал разговор сам.
— Ты чей будешь-то? И зачем тебе ночью в Передельцы? По делу или так, к бабе шёл?
— По делу. Егерь я. Машина у меня застряла неподалёку. Бежал в деревню помощью разжиться. И…
— И в новую беду угодил.
Я кивнул.
— Ну так немудрено. Кто ж на русальной неделе в реку-то лезет?
— На русальной? — о таком я слышал впервые.
— Ну да. На русальной. После Семика три дня, да потом ещё неделю русалки с того света на землю выходят. К людям тянутся. А молодого мужика могут и к себе утащить.
— Так это что?! Русалка была?! У них же хвост.
Дядька Ермолай осуждающе покачал головой:
— Комсомол… Порядков не знаете, уклад не блюдёте, вот и гибните по дурости своей. Сколько уж говорено: “Не суйтесь к реке по эту пору, а если неминуче уж, то хоть с гостинцами: гребешки, пряжа, лоскуты всякие. Они хоть и русалки, а всё одно — бабы: рукоделие любят”.
— Дядя Ермолай, а почему они Вас боятся?
Он как-то сразу поник. И заговорил медленно, словно через силу:
— Не они, а она. Дочка это была моя. Приёмная, — разговор давался ему тяжело. Дядька Ермолай делал длинные паузы, вздыхал, тряс головой. — Сиротка. Взял вот, а не уберёг. Такая судьба видно. Сирота — она ж всегда к ласке тянется. А я что? Не умею я это. Может, потому и не женился. Мне бы как-то помягче с ней: пошутить или ободрить лишний раз. А я… эх, что уж теперь. Но ты не подумай, я её не обижал. И жалел, и берег, как родную дочь, а всё ж не мать. Вот она на ласку-то и купилась. Хлыщ столичный к нам в колхоз приезжал. Он поманил, а она и поверила. А потом… в воду. Позор, значит, смыть. А то ведь грех пострашнее. Кабы она мне сказала, а не топиться пошла, разве ж я б её оттолкнул? И что обидно, рядом был, а не видал. Услыхал, когда она кричать стала. Звать меня, значит. Отчаянно так: “Дядька Ермолай”. Выходит, в последний миг испугалась на грех-то идти, спасения у меня искала. А я не поспел. Нырял, нырял. Нет моей Машеньки. Видно, подводным течением унесло. У нас ведь здесь не смотри, что речушка, а омута встречаются. Так и не нашёл её. И потом много дней искал, чтобы, значит, похоронить. Всё дно облазил — нет.
Дядька Ермолай надолго затих. Молчал и я, не зная, как можно утешить, возможно ли это и нужны ли ему слова утешения от чужого человека.
Тишину прервал закипевший чайник. Дядька Ермолай встрепенулся, но с места своего не встал:
— Ты это, кулёк в шалашике возьми. Прям у входа, в кружке. И её тоже бери.
Найти названное труда не составило, поскольку под навесом никаких других вещей не было, только белая обливная кружка и засунутая