Шрифт:
Закладка:
Объявили ее рейс, и Шейла вместе с остальными пассажирами двинулась к выходу, оглядывая будущих попутчиков. Ступив на гудрон, она обернулась и бросила взгляд на провожающих. Какой-то верзила в макинтоше усердно махал платком. Нет, не он… Этот наклонился, чтобы подхватить ребенка. Мужчины в плащах и пальто снимали шляпы, укладывали дипломаты в сетки наверху — любой из них мог быть, но не был Ником. А вдруг… Когда она застегивала ремень, из кресла перед нею в проход высунулась рука, и Шейле на мгновение показалось, что она узнала на мизинце кольцо с печаткой. А что если мужчина, сидящий сгорбившись в самом переднем ряду — Шейла видела лысоватую маковку, — сейчас обернется, посмотрит в ее сторону, и на лице с черной повязкой расплывется улыбка.
— Простите.
Огромный детина, явившийся к самому отлету, протискивался в соседнее кресло, наступая ей на ноги. Шейла окинула его взглядом. Черная шляпа из мягкого фетра, прыщеватое, бескровное лицо, приклеившийся окурок в уголке губ. А ведь где-то есть женщина, которая любила или любит эту квелую хамоватую орясину. Фу, даже замутило в желудке. Он развернул газету, задев ею Шейлу за локоть. В глаза бросился заголовок: «Снова взрывы на границе. Сколько же еще!»
Тайное чувство удовлетворения согрело ей душу. Сколько еще? Несть числа, и дай им бог! Я это видела, я была там, я участвовала в деле. А ты, кретин, развалившийся в кресле рядом, ни о чем даже не догадываешься!
Лондонский аэропорт. Таможенный досмотр. «Ездили отдыхать? Сколько дней пробыли?» Показалось ей или инспектор на самом деле бросил на нее излишне пристальный взгляд? Нет, показалось: он пометил ее чемодан и повернулся к следующему по очереди.
Легковые автомобили, обгоняющие автобус, пока тот, лавируя в потоке транспорта, подруливает к остановке. Гудящие в высоте самолеты, прибывающие и отбывающие с другими пассажирами. Мужчины и женщины с потухшими, усталыми лицами, ожидающие на тротуаре, когда красный свет сменится зеленым. Она возвращалась в Театральную лигу всерьез и надолго. Но теперь уже не с тем, чтобы вместе с прочей актерской братией пялиться на доску объявлений в продуваемом сквозняками общем зале, а чтобы прочесть свое имя на другой, такой же, но висящей у входа за кулисы доске. И никаких «неужели я должна весь сезон делить уборную с Кэтти Мэттьюз? Безобразие! Я даже слов не нахожу!», а потом при встрече, фальшиво улыбаясь: «Хелло, Кэтти! Да, чудесно отдохнула. Лучше некуда!» Теперь она пройдет прямо в ту прокуренную каморку, которую принято называть «гримерной у лестницы», и эта паршивка, Ольга Брэтт, закрыв собою все зеркало и намазывая губы чужой — ее, Шейлы, или другой актрисы, но только не своей — помадой, встретит ее словами: «Хелло, дорогая. Ты опоздала на репетицию. Адам рвет на себе остатки волос. Буквально рвет и мечет».
Звонить из аэропорта домой, чтобы попросить миссис Уоррен, жену садовника, приготовить постель, было бесполезно. Дома пусто и одиноко. Отца там нет. Лишь воспоминание о нем — вещи, все еще не разобранные, книги, лежащие, как лежали, у кровати на тумбочке. Призрак, тень вместо живого присутствия. Лучше поехать на лондонскую квартиру — словно собака, ползущая в конуру, где пахнет только смятой соломой, которой не касалась рука хозяина.
В понедельник утром Шейла не опоздала на репетицию. Она прибыла в театр заблаговременно.
— Есть почта для меня?
— Да, мисс Блэр, открытка.
Только открытка. Шейла взяла ее. Открытка от матери, из Кап-д’Эль: «Погода — бесподобная. Я чувствую себя куда лучше, вполне отдохнувшей. Надеюсь, ты тоже, и твоя поездка, куда бы тебя ни носило, тебе удалась. Не переутомляйся на репетициях. Тетя Белла шлет тебе сердечный привет, а также Регги и Мэй Хиллзборо, которые стоят со своей яхтой в Монте-Карло. Твоя любящая мамочка». (Регги был пятым виконтом Хиллзборо.)
Шейла швырнула открытку в мусорную корзину и отправилась на сцену, где уже собралась труппа.
Прошла неделя, десять дней, четырнадцать. Никаких известий. Шейла перестала надеяться. Она уже не услышит о нем. Никогда. И пусть. Главным в ее жизни будет театр, главнее хлеба насущного, любви и прочего, чем жив человек. Она уже не Шейла и не Джинни, а Виола-Цезарио и должна двигаться, мыслить, мечтать, не выходя из образа. В этом ее единственное исцеление, все остальное — прочь. Несколько раз она включала телевизор, пытаясь поймать передачу из Эйре, но безуспешно. А ведь голос диктора, возможно, напомнил бы ей голос Майкла или Мёрфи, всколыхнув в ее душе иные чувства, чем ощущение полной пустоты. Что ж, нет так нет! Натянем шутовской костюм, и к черту отчаянье!
Оливия
Куда, Цезарио?
Виола
Иду за ним,
Кого люблю, кто стал мне жизнью, светом…
И Адам Вейн, крадущийся, словно черная кошка, по краю сцены, в роговых очках, сдвинутых к взъерошенным волосам, воскликнет:
— Продолжайте, голубчик, продолжайте. Хорошо, просто очень хорошо!
В день генеральной репетиции она выехала из дому с хорошим запасом времени, поймав по дороге в театр такси. На углу Белгрейв-сквер они попали в затор: ревущие машины, сгрудившиеся на тротуарах люди, полиция верхом. Шейла опустила стекло между кабиной водителя и салоном.
— Что там происходит? — спросила она. — Я спешу. Мне нельзя опаздывать.
— Демонстрация у Ирландского посольства, — ответил шофер, ухмыляясь ей через плечо. — Разве вы в час дня не слушали по радио последние новости? Снова взрывы на границе. Похоже, лондонские защитники ольстерских «ультра» вышли в полном составе. Верно, швыряют камни в посольские стекла.
Кретины, подумала Шейла. Зря стараются. Вот было бы дело, если бы конная полиция их потоптала. Она в жизни не слушает новости после полудня, а в утренние газеты и тем паче не заглядывала. Взрывы на границе, Ник в «рубке», радист с наушниками в своем углу, Мёрфи в фургоне, а я здесь — в такси, на пути к своему собственному спектаклю, к собственному фейерверку, после которого друзья окружат меня тесной толпой: «Замечательно, дорогая, замечательно!»
Затор съел весь ее запас времени. Она прибыла в театр, когда там уже царила атмосфера