Шрифт:
Закладка:
9
Этим потрясением знаменуется победа государства над сословием. В основе феодализма – чувство, что все на свете совершается ради провождаемой со значением «жизни». Вся история исчерпывалась судьбой благородной крови. Ныне же зарождается ощущение, что имеется еще нечто, чему подвластна также и знать, причем заодно со всеми прочими, будь то сословие или профессия, нечто неуловимое, идея. Ничем не ограничиваемая частноправовая оценка событий переходит в государственно-правовую. Пускай даже государство это будет до мозга костей аристократическим, а таким оно остается почти всегда, пускай переход от феодального союза к сословному государству, если смотреть со стороны, переменяет очень мало, пускай практически неизвестной остается мысль, что и помимо прасословий у кого бы то ни было еще могут быть не только обязанности, но и права, – все же переменяется само ощущение, и сознание того, что жизнь на вершинах истории существует для того, чтобы ее провождать, уступает иному – что она содержит в себе задание. Дистанция прослеживается очень явственно, если сравнить политику Райнальда фон Дасселя (1167){601}, одного из величайших государственных деятелей Германии за все времена, с политикой императора Карла IV (1378) и одновременно – соответствующий переход от античной Фемиды рыцарской эпохи к Дике оформляющегося полиса[800]. Фемида содержит лишь правовое притязание, Дике – также и задачу.
Изначальная государственная идея неизменно, с самоочевидностью, восходящей к самым глубинам животного мира, связана с понятием единоличного властителя. Это – состояние, совершенно естественно возникающее во всяком одушевленном множестве во всех жизненно важных случаях, что доказывает и любая общественная сходка{602}, и всякий миг внезапной опасности[801]. Такое множество является единством, данным в чувствовании, однако оно слепо. Оно приходит «в форму» для назревающих событий лишь в руках вождя, который внезапно является непосредственно из среды самого же множества и как раз в силу единства чувствования в нем разом делается его главой, находящей здесь безусловное повиновение. То же самое повторяется, только медленней и значимей, и при образовании великих жизненных единств, называемых нами народами и государствами; в высоких же культурах этот процесс искусственно и ради символа заменяется подчас иными видами существования «в форме», однако так, что в реальности под оболочкой этой формы почти всегда имеет место единоличная власть, будь то власть королевского советника или партийного вождя, но при всяком революционном потрясении все возвращается обратно к изначальному положению.
С этим космическим фактом связана и одна из наиболее глубинных черт всякой направленной жизни: желание иметь наследника, со стихийной силой заявляющее о себе во всякой мощной расе и зачастую совершенно бессознательно принуждающее даже какого-нибудь выдвинувшегося на мгновение вождя утверждать свой ранг на период собственного существования или уже за его пределами – для своей крови, продолжающей течение дальше, в детях и внуках. Одна и та же глубинная, насквозь растительная черта одушевляет всякую настоящую свиту, усматривающую в продлении крови ведущего ручательство и символическое представительство также и для крови собственной. Именно в революциях это прачувство заявляет о себе в полную силу, причем в противоречии со всеми изначальными предпосылками. Потому в Наполеоне и наследственном сохранении его положения Франция 1800 г. видела подлинное завершение революции. Теоретики, которые, как Руссо и Маркс, отталкиваются от понятийных идеалов вместо фактов крови, не замечали этой колоссальной силы внутри исторического мира, а потому клеймили ее следствия как презренные и реакционные. Однако они налицо, причем с такой явственной силой, что сама символика высших культур может их одолеть лишь искусственно и на время, как это доказывает переход античных выборных должностей во владение отдельных семейств и непотизм пап эпохи барокко. За тем обстоятельством, что очень часто руководство передается из рук в руки свободно, как и за высказыванием, что «первое место по праву принадлежит лучшему», практически всегда кроется соперничество сильнейших, которые в принципе против передачи по наследству не возражают, но фактически ей препятствуют, поскольку всякий, как правило, претендует на то, чтобы завладеть местом для собственного рода. На таком состоянии общества, когда в нем господствует тщеславие, сделавшееся творческой силой, и основываются формы правления античной олигархии.
Все это, взятое вместе, создает понятие династии. Оно настолько глубоко утверждено в космическом и так тесно сплетено со всеми фактами исторической жизни, что государственные идеи всех отдельных культур представляют собой вариации этого единого принципа, от страстного «да!» фаустовской души до решительного «нет!» души античной. Однако уже само вызревание государственной идеи данной культуры привязано к подрастающему городу. Нации, исторические народы – это народы градопострояющие[802]. Резиденция вместо замка и крепости становится центром великой истории, и в ней происходит переход от ощущения применения силы (Фемида) к ощущению осуществления управления (Дике). Феодальный союз оказывается здесь внутренне преодоленным нацией, причем также и в сознании самого́ первого сословия, и простой факт властвования оказывается возвышенным до символа суверенитета.
Так, с упадком феодализма фаустовская история делается династической историей. Из маленьких центров, где пребывают роды государей (где их «вотчина» – почвенное, напоминающее о растении и собственности выражение), начинается формирование наций, строго расчлененных по сословному принципу, однако так, что существование сословия обусловливается государством. Господствующий уже в феодальной знати и в крестьянстве генеалогический принцип, это выражение чувства дали и воли к историчности, делается таким мощным, что возникновение наций становится зависимым от судьбы правящего дома помимо прочных языковых и ландшафтных связей и поверх них: уложения о наследовании, такие как «Салическая правда»{603}, сборники актов, в которых можно было прочесть историю крови, браки и смерти разделяют или сплавляют вместе кровь целых народов. Поскольку до возникновения лотарингской и бургундской династий дело так и не дошло, не развились и обе уже существовавшие в зародыше нации. Роковая судьба рода Гогенштауфенов превратила императорскую корону, а с ней и саму единую итальянскую и немецкую нацию в предмет страстного, ощущавшегося веками томления, между тем как дом Габсбургов создал не немецкую, но австрийскую