Шрифт:
Закладка:
Маша не рискнула остаться и, поспешно притворив дверь, начала прислушиваться за нею — не слыхать ли в каюте присутствия ее вчерашнего соночлежника; она даже раза два слабо окликнула: «Есть ли кто в барке?» Но на этот оклик не последовало никакого ответа, кроме тревожно-сердитого рычания. Ясно, что товарища нет, что он еще не возвращался. Что же делать? Войти туда, что ли? Собака бросится. И добро бы загрызла насмерть, а то ведь нет: искусает только да последнее платьишко изорвет — значит, входить не к чему, не расчет. Ждать его? Да где станешь ждать-то? Опять шататься по улицам? Нет, уж будет шататься! Усталость берет свое. Надо присесть где-нибудь. И Маша опустилась на обрубок барочного ребра, сторонясь кое-как от широких луж, которые повсюду в изобилии распустила полусуточная оттепель.
И в эту минуту горьче и сильнее, чем когда-либо, охватило ее мутящее отчаяние. «Сегодня так, и завтра так… и все-то, все-то это будет одно и то же!.. Нет, пора кончить! Решительно пора!» — с минутной твердостью и решимостью помыслила Маша, быстро поднявшись с обрубка, и направилась к тому месту, где торчали две елочки.
И вот, по-вчерашнему, у ног ее зловеще зачернелся темный кружок проруби, и, по-вчерашнему, невольно скользнула в уме мысль: «А грех… самоубийство…»
— Нет! Это вздор!.. Нечего обманывать себя! Нечего трусить! — почти в полный голос произнесла она с нервным движением, словно бы хотела стряхнуть с себя непрошеную мысль о греховности предстоящего последнего шага. — Грех!.. Что же мне делать? Что делать мне больше? Господи, научи меня! Господи, прости ты меня! Прости мне это самоубийство!
И она с истерическим, глухим рыданием упала на колени у самого края проруби, судорожно и крепко сложив свои руки, устремя отчаянно-молящие взоры в непроницаемую глубь черного и полного моросящей изморози петербургского неба.
В эту минуту она уже твердо решилась утопиться и только молилась о прощении своего греха безумно горячею, последнею молитвой.
Молитва кончена. Девушка неторопливо, но твердо поднялась с колен и поглядела вдаль с тем холодным спокойствием, которое в ту минуту служило полным выражением ее непреклонной решимости. Этим долгим, острым и спокойным взглядом вдаль, казалось, будто хотела она распроститься навеки с покидаемым миром, с этим суровым городом, который когда-то давал ей столько тихих, безмятежных радостей и потом сразу разбил ее существование. В душе ее не было ни злобы, ни ненависти, ей даже некого было прощать и некому послать последнее проклятие — потому что она умела только любить и не умела и не могла ненавидеть. На ее долю в последние мгновения осталась только горячая молитва за свою бедную, разбитую и одиноко погибающую душу.
— Ну, прощай, Маша, — сказала она себе, вздохнув из глубины души каким-то легким и отрадным вздохом. — Боже мой, прости меня, безумную, прости меня!.. Прощай, Маша!.. Пора!.. Господи, благослови!
Нога ее уже скользнула в воду, как вдруг чья-то посторонняя рука с силой отбросила ее в сторону.
Маша испуганно вскрикнула и остановилась в неподвижном изумлении.
Перед ней стояла Чуха.
Но как все это произошло, и что такое с ней случилось, и кто стоял против нее — девушка не могла еще дать себе отчета: она не успела прийти в себя и ровно ничего не понимала.
Старуха подошла к ней и кротко взяла ее за руку.
— Бедная ты моя, бедная!.. Что это ты задумала!.. Опомнись! — с тихой и кроткой укоризной заговорила она. — Господи! Минутой бы позже… не подоспей я — и все бы было кончено.
— Оставь!.. Пусти меня! — нервно выдернула Маша свою руку. — Чего тебе от меня надо?..
— Не пущу! — решительно возразила женщина, поспешно и с силой ухватив ее снова за руку. — Не пущу!.. Опомнись, что ты это делаешь?
— Уйди, говорю, отсюда! — настойчиво и резко сдвинула Маша брови. — Что тебе за дело до меня? Ведь ты не знаешь меня? Ведь ты чужая мне! Кто тебя просит мешаться?!
— Кто?.. Бог и совесть, — строго проговорила старуха, глядя ей прямо в глаза. — Ты хотела топиться… Я видела… я все видела… я не пущу тебя, а если станешь вырываться — буду кричать, позову на помощь…
Маша поняла окончательную невозможность исполнить в эту минуту свое намерение и в бессильном отчаянии, немая и убитая, тихо опустила голову и руки.
Старуха отвела ее в сторону, подальше от проруби.
— У тебя горе… Большое горе, — прошептала она с теплым участием.
— И горе, и отчаяние — деваться больше некуда! — не глядя на нее, молвила Маша, и из глаз ее медленно полились тихие, глубокие слезы. И эти слезы были вестником благодатного нравственного перелома: она внезапно встретила сочувствие и участие там, где уже ничего больше не надеялась встретить.
— Эх, милая! — глубоко вздохнула старуха. — Кабы люди с горя все топились да резались, так и половины людей не жило бы на свете.
Маша, без ответа на эти слова, стояла склонившись к плечу своей спасительницы и все плакала теми же тихими, благодатными слезами.
— Да! Вот так-то и я когда-то, — грустно закачав головой, продолжала старуха, — и я когда-то тоже стояла над водой. Да ничего: обтерпелась, обкоптелась (в голосе ее дрогнула тонкая, горько-ироническая струнка) — и живу себе до сих пор, как видишь. Оно только сначала, с непривычки кажется, будто и невесть как страшно… А потом ничего — можно… Живут же люди. Ты думаешь, только и горя, что у тебя у одной? Нет, милая, много есть горя у белого света… всякого горя — не одно твое, да живем вот, пока смерть не взяла…
Маша слушала эти тихие, исполненные теплоты и грустной, затаенной горькой иронии речи, в звуке которых ей слышались сердечность и участие к ней, к постороннему одинокому существу, и эта искренняя теплота невольно сказала ее сердцу, что не все еще клином сошлось в этой жизни, что как бы то ни было, а еще можно жить на свете, пока Бог сам не дает тебе желанной смерти, и на ее верующую, религиозную и впечатлительную натуру повеяло ужасом от мысли,