Шрифт:
Закладка:
В обычной армейской жизни едва ли не каждый твой шаг предусмотрен уставом. Чтобы ты знал, при каких обстоятельствах как себя вести, как поступать, не тратя при этом лишних минут и лишних нервов на рассуждения. Эта способность предугадать события проявлялась во многом, даже в строевой красноармейской песне:
Если только тебя ранят,
То сам рану перевяжи.
Если нет бинтов в кармане,
Разводящему скажи.
Эй, комроты!
Даешь пулеметы,
Даешь батареи,
Даешь поскорее,
Чтоб было веселее!
Что можно предусмотреть здесь?
Разведчик, как минер, продолжает действовать еще много лет после войны. И тот и другой не имеют права на ошибку. Только минер знает, в какую минуту должен быть собраннее, аккуратнее, сосредоточеннее, внимательнее больше всего. Он всегда вместе с однополчанами и имеет право долго и тщательно готовить каждую операцию, он знает, как обезвредить мину, как ее извлечь, на чем и куда вывезти, как взорвать.
А разведчик...
Пока у меня один помощник — Ганс Ленц.
Я знаю одно — куда более надежным моим товарищем, чем Ганс, стал бы в новых условиях Ульрих Лукк, которого я испытал, а испытав, наделил доверием. Живет Лукк в Нюрнберге, где начинается процесс над главными военными преступниками (многое бы отдал, чтобы одним глазом посмотреть, как выглядят на скамье подсудимых некогда всесильные, спесивые, самонадеянные правители третьего рейха... Увы, несбыточная мечта!). Больше об Ульрихе я не знаю ничего. Не имею права подать ему весть о себе. Руководство, получив мою исчерпывающую информацию о Лукке, тем не менее прервало мою связь с ним.
Вполне допустимое предположение: Ленц прошел проверку по всем правилам; есть люди, взявшие на себя полную ответственность за него. О Лукке же могли судить только по моим донесениям, то есть на основании наблюдений и выводов одного человека. Видимо, этого оказалось недостаточно. Жаль.
Но приказ есть приказ».
ГЛАВА II
Свой последний полет стрелок-радист Ганс Ленц совершил в мае 1943 года над обгоревшей деревенькой под Белгородом. Его сбили. Машина падала камнем, командир сумел выровнять ее над самыми верхушками ракит и все же до лужайки не дотянул: самолет ударился о землю крылом и загорелся. Командир, забыв о стрелке-радисте,— жив ли, ранен ли, способен ли двигаться? — выбрался из кабины и бросился бежать подальше от бомбардировщика, который вот-вот взорвется. И не видел, не желал видеть, как, стиснув зубы, старался высвободиться из лямок парашюта его раненый товарищ. Как, пересиливая себя, перекинулся через кабину, а сделать еще одно движение, чтобы выброситься, не смог.
Затуманенным взором, отрешенно и безнадежно наблюдал Ганс, как к нему приближается русский, только не понимал, зачем тот это делает. Самолет горит. Вот-вот взлетит снова — последний раз, без разбега. Или, может быть, все это кажется, на самом деле бывший радист и бывший стрелок никому не нужен. Не один русский бежит, а двое. Вот они приблизились, схватили его крепкими руками, вытащили и тогда только знаком стали показывать кому-то третьему в сторону удалявшегося к лесу командира. И еще увидел угасающим взором Ганс, как вытащил пистолет его командир и начал стрелять. Ему почему-то не ответили. И только кричали: «Хенде хох!» А он выпускал пулю за пулей.
Командир самолета знал, как ничтожны его шансы на спасение, и автоматически делал то, к чему был приучен: не сдаваться, сопротивляться до последнего, уложить как можно больше врагов. В конце концов он поднес пистолет к виску с рассчитанной неспешностью, позволив подоспевшему юнцу в телогрейке с автоматом выбить оружие из руки. Командир не убил ни одного из партизан, но и себя не убил тоже. Вместе с раненым стрелком-радистом его доставили в партизанский отряд. И когда через несколько дней снова встретились в партизанском лагере, командир самолета и его радист старались не смотреть друг на друга. Симпатии партизан были на стороне Ганса. То были обыкновенные симпатии к человеку, вызволенному из лап смерти. Его лечили в землянке. На командира же самолета смотрели с презрением и держали его на голодном пайке, впрочем, на таком точно пайке, который получал каждый из бойцов отряда. Когда перед Орловско-Курским сражением фашисты начали широкую операцию против партизан, стрелка-радиста переправили через линию фронта. Там и произошел этот разговор:
— Ганс Ленц, вы можете считать, что родились второй раз. Через три минуты после того, как вас оттащили от самолета, он взорвался.
— Знаю,— хмуро произнес Ганс.
— Мы хотим, чтобы вы поразмыслили над своим будущим.
— Мне думать не о чем. Я военнопленный и скидок для себя не жду.
— Речь идет не о скидках. И не о лагере для военнопленных. Мы хотим вам предоставить возможность загладить вину перед Советской страной. Подумайте над тем, что вам хотят предложить. Полагаем, что вы человек трезвый и понимаете, чем кончится эта война для Германии и как важно сейчас, в эти последние месяцы войны, сократить число жертв. Послужите этому.
— Что я могу? Если окажусь среди своих, меня или расстреляют как шпиона или снова погонят под ваши пули. Так что я вряд ли что успею сделать. Поэтому хочу спросить, не слишком ли вы преувеличиваете возможности раненого радиста?
Жизнь в глазах Ленца теряла изначальную ценность, как теряли свою ценность многие вещи и понятия этого мира, к которым он был привязан с детства. Его учили верить в силу и непобедимость германского оружия. Но только не говорили, до каких пределов должна была простираться эта вера. Надо было решать самому. Ночью долго не удавалось сомкнуть глаз. Вспоминался разговор с советским капитаном.
Капитан говорил:
— Не мы начали войну, но мы ее кончаем и хотим, чтобы она кончилась быстрее. Вот почему беседуем с вами. Вот почему рассчитываем на ваше доверие и понимание.
Через месяц Ганс дал согласие на сотрудничество с советской разведкой. Еще через два месяца забинтованный, опираясь на толстую