Шрифт:
Закладка:
Преуспели большевики и в методах агитации, опять-таки приспосабливаясь к реальности: «На усиление агитации, особенно среди мобилизуемых, мобилизованных и красноармейцев, должно быть обращено самое серьезное внимание. Не ограничиваться обычными приемами агитации, лекциями, митингами и пр., развить агитацию группами и одиночками рабочими среди красноармейцев, распределить между такими группами рядовых рабочих, членов профессионального союза, казармы, красноармейские части, фабрики. Профессиональные союзы должны организовать проверку того, чтобы каждый член их участвовал в обходе домов для агитации, в разносе листков и в личных беседах»8.
Для Устрялова служба у Колчака оказалась достойной школой пропаганды. Ведь учителем был сам Ленин — великий пропагандист. Чего греха таить, у него Устрялов учился формулировать идеи публицистично, образно, прицельно и соединять их с жизненной правдой. Мешало то, что правда эта часто не была на стороне Колчака, змеей ускользала. Попробуй приспособиться. Но попытки эти все же давали опыт примирения идей с действительностью. Не зря же сочинения Устрялова послеколчаковского периода о России, о патриотизме, о сменовеховстве сияли оригинальной мыслью и привлекли внимание Ленина.
По дороге в Харбин он осмысливал уроки российской истории — далекие и близкие. Какие-то выводы, плоды раздумий записывал в свой «американский» блокнот, такой компактный и жестко переплетенный. Не грех последовать за его мыслью.
Девять месяцев была Россия свободной при Керенском, и более года большая часть ее, от Урала до Владивостока, пыталась дышать свободой при Колчаке. И чем это время отметилось? Хаосом, развалом всего и вся, диким капитализмом, агрессивной коррупцией, жестоким воровством и развратом. Идея была, идея свободы и демократии. Но не было организующей силы. Пусть военной, пусть политической, но силы. Не грызни партий, не сведения счетов на рынке капитала, а надзирающей силы. Без нее Россию удержать невозможно. После Керенского и после Колчака пришли большевики. Вот они были действительно силой, основанной на идее и на вере.
Потом эти читинские размышления так или иначе проявятся в его статьях 1920-х годов, главная из которых, пожалуй, та, что названа «Patriotica». Вот аргумент оттуда о силе организации и веры.
«Испытания последних лет с жестокой ясностью показали, что из всех политических групп, выдвинутых революцией, лишь большевизм, при всех пороках своего тяжкого и мрачного быта, смог стать действительным русским правительством, лишь он один, по слову К. Леонтьева, «подморозил» загнивавшие воды революционного разлива и подлинно
Над самой бездной,
На высоте уздой железной
Россию вздернул на дыбы…
Над Зимним дворцом, вновь обретшим гордый облик подлинно великодержавного величия, дерзко развевается Красное знамя, а над Спасскими Воротами, по-прежнему являющими собою глубочайшую исторически-национальную святость, древние куранты играют “Интернационал”. Пусть это странно и больно для глаза, для уха, пусть это коробит, но в конце концов в глубине души невольно рождается вопрос:
— Красное ли знамя безобразит собой Зимний дворец, — или, напротив, Зимний дворец красит собой Красное знамя? “Интернационал” ли нечестивыми звуками оскверняет Спасские Ворота, или Спасские Ворота Кремлевским веянием влагают новый смысл в “Интернационал”»?9
Выходило так из его размышлений, что России, с ее народом, ее масштабом, ее великостью, ее местом на земле, нужна внутренняя организующая сила: большевизм. Но ведь самодержавие тоже было организующей силой? Но ведь исчерпало себя за триста лет, и теперь уж неспособно удержать, тем более спасти Россию от революций. В Февральскую пору властители так и не схватили вожжи. И лишь вожди Октябрьской овладели ими. Так, может, революции и делались для того, чтобы только сильный вершил судьбу страны? Может, потому победила Октябрьская революция в России, потому что сила идеи оказалась повязана с силой организации. И поэтому она стала ее национальным достоянием. Напишет он об этом так.
«Какое глубочайшее недоразумение — считать русскую революцию не национальной! Это могут утверждать лишь те, кто закрывает глаза на всю русскую историю и, в частности, на историю нашей общественной и политической мысли.
Разве не началась она, революция наша, и не развивалась через типичнейший русский бунт, “бессмысленный и беспощадный” с первого взгляда, но всегда таящий в себе какие-то нравственные глубины, какую-то своеобразную “правду”? Затем, разве в ней нет причудливо преломленного и осложненного духа славянофильства? Разве в ней мало от Белинского? От чаадаевского пессимизма? От печоринской (чисто русской) “патриофобии”? От герценовского революционного романтизма (“мы опередили Европу, потому что отстали от нее”). А писаревский утилитаризм? А Чернышевский? А якобинизм ткачевского “Набата” (апология “инициативного меньшинства”)? Наконец, разве на каждом шагу в ней не чувствуется Достоевский, достоевщина — от Петруши Верховенского до Алеши Карамазова? Или, быть может, оба они — не русские? А марксизм 90-х годов, руководимый теми, кого мы считаем теперь носителями подлинной русской идеи — Булгаковым, Бердяевым, Струве? А Горький? А “соловьевцы” — Андрей Белый и Александр Блок?..
Подобно тому как современный француз на вопрос: “чем велика Франция” вам непременно ответит: “Декартом и Руссо, Вольтером и Гюго, Бодлером и Бергсоном, Людовиком XIV, Наполеоном и великой революцией”, — так и наши внуки на вопрос “чем велика Россия?” с гордостью скажут: “Пушкиным и Толстым, Достоевским и Гоголем, русской музыкой, русской религиозной мыслью, Петром Великим и великой русской революцией…”
Если мы перенесем проблему из чисто политической плоскости в культурно-историческую, то неизбежно придем к заключению, что революция наша не “гасит” русского национального гения, а лишь с преувеличенной, болезненной яркостью, как всякая революция, выдвигает на первый план его отдельные черты, возводя их в “перл создания”. Национальный гений от этого не только не гасится, но, напротив, оплодотворяется, приобретая новый духовный опыт на пути своего самосознания.
Не инородцы революционеры правят русской революцией, а русская революция правит инородцами революционерами, внешне или внутренне приобщившимися “русскому духу” в его нынешнем состоянии…»10
Думая о крахе Белого дела, Устрялов однажды поймал себя на мысли, что святым для него оказалось не Белое дело и, конечно, не красное, не строительство коммунизма и не «керенский» и «колчаковский» капитализм. Святой для него была Россия, святым — ее единство, ее цельность, ее великость, ее территория, ее народ, ее история. И будущее как единой великой страны-империи. Здесь он категоричен: «Россия должна остаться великой державой, великим государством. Иначе и нынешний духовный ее кризис был бы ей непосилен. И так как власть революции — и теперь только она одна — способна восстановить русское великодержавие, международный престиж России, — наш долг во имя русской культуры признать ее политический авторитет…»11
Не получилось сохранить великодержавие России белой идеей — получится красной.
Недолго пришлось ждать, чтобы убедиться в этом. Только что большевики разделались с Колчаком, как с Запада в мае 1920 года польские эскадроны двинулись на землю советской России. И тут на сцену выходит генерал Брусилов Алексей Алексеевич, лучший полководец войны 1914 года. Ведомые им военные, авторитетные еще с царских времен, выступили в коммунистических газетах с призывом «Ко всем бывшим офицерам, где бы они не находились».
«Под каким бы флагом и с какими бы обещаниями поляки не шли на нас и Украину, нам необходимо твердо помнить, что, какой бы ими не был объявлен официальный