Шрифт:
Закладка:
Стол накрывался по моим понятиям роскошно: по три тарелки — для закуски, для первого, для второго. Вернулась довоенная работница Маруся.
Кожаную куртку и красную косынку сменили модные одежды. Сумка, перчатки, туфли на высоченном каблуке — все в тон. Черное платье, черный обтягивающий свитер; ей шли строгие, темные цвета.
Уже не короткая стрижка, волосы затянуты тяжелым пучком на затылке, посередине ровный-преровный пробор. Ни у одной из моих подруг нет таких безупречно ухоженных ногтей, как у Агнесы. Правда, это возможно, только если не чистить картошку, не мыть кастрюли.
Вижу ее у большого зеркала — примеряет новое пальто. Из зеркала на меня смотрит победительница.
Мы — уже жены, матери — еще называли друг друга «девочки», «девушки» — таков был тогдашний словарь. Агнеса превращалась в даму.
Мне говорит строго:
— Следи за собой, не смей становиться распустехой.
Целый вечер поем старые революционные песни. Гидаш пел прекрасно по-венгерски, по-немецки, по-русски. Агнесу поющей не помню. Хор не по ней, она — солистка. Но и она как-то участвовала в нашем пении, тоже растворялась в песнях. В них та, давняя мечта о всечеловеческом братстве становилась на миг едва ли не реальностью. «С Интернационалом воспрянет род людской», — выводим слова с такой страстью, будто они и не мертвые, не поруганные, не заляпанные ложью, не залитые кровью…
Шли пятидесятые годы. Мы песнями пытались оживлять мифологию двадцатых.
По телефону прошу, чтобы Агнес а вышла ко мне навстречу.
— Не могу. Гидаша нет, а ты же знаешь, что я никогда не выхожу одна.
— Почему?!
— Боюсь переходить улицу. И Гидаш за меня боится. Если нам нельзя идти вместе, он меня и провожает, и встречает.
Тогда я подумала: просто избалованность. Внушила себе и ему. Оба поверили — одна не может.
Но ведь и мы не любим расставаться. Чем дальше бежит время, тем наполненнее тютчевские строки:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Суеверней. А ведь им уже пришлось расставаться, и так страшно. Быть может, отсюда и надежда, что если не разнимать рук, злая чаша минет…
Он говорит ей по-венгерски «Агнеш», она ему — Гидаш.
До склона, к счастью, еще далеко; с тех пор прошло четверть века.
В пятьдесят четвертом году ко мне в руки попала первая самиздатская (слово появилось несколько позже) тетрадка — поэма Твардовского «Теркин на том свете». Многое сразу же запомнила наизусть, читала везде, и у Гидашей тоже.
У них вместо радости, с которой встречали эти стихи мои предшествующие слушатели, холодный душ. Агнеса олимпийски спокойная и олимпийски непогрешимая:
— Что тебе тут нравится? Кукиши в кармане. Интеллигентская фронда.
«Интеллигентская фронда» — это мы будем слышать на протяжении двух десятилетий. По разным поводам. От разных людей.
* * *
— Агнеса, ты занимаешься реабилитацией своего отца?
— Меня не спросили, когда его арестовывали и расстреливали, чего же теперь… Пусть что хотят, то и делают.
Позднее я как-то напомнила ей эти слова, поразившие меня. Когда значительная часть ее жизни была наполнена Куном — Гидаш о нем писал в стихах и в прозе, мать написала его биографию, Агнеса все это переводила, добивалась изданий, переводила работы самого Куна.
— Я так сказать не могла. Ты меня с кем-то спутала.
Нет, ее нельзя было ни с кем спутать.
Она часто повторяла:
— Ни у кого нет такого мужа, такой матери, такого брата. Никто не умеет так работать. Мама любит Гидаша, как ни одна теща не любит своего зятя. Гидаш любит маму, как никогда не любят тещ.
Она уверяла, я верила.
Она оставалась для меня воплощением красоты, ума, таланта.
Восьмое ноября 1956 года. На улицах Будапешта советские танки. Сижу у Агнесы. Снова и снова возвращаемся к тому, что происходит там. Они от своей родины далеко, связей еще мало, знают мало. Растеряны, напуганы. Но их мир, с таким трудом, с такими муками восстановленный, не может, не должен пошатнуться. Быстро возникает своя «защитная» версия.
— Провокация. Там верховодит Лукач — значит, провокация. Ты же знаешь, что там вешают коммунистов.
Лев переводил мне «Венгерский дневник» Виктора Ворошильского и другие статьи из польских газет о происходящих событиях. С Ворошильским я была едва знакома, но верю я польскому поэту — очевидцу, а не давним друзьям Гидашам. Ведь если внимательно читать только наши газеты, и то можно понять — это не провокация, это народное восстание.
В конце 56-го года читала им стихи Бориса Слуцкого «Все мы ходили под Богом…», «А мой хозяин не любил меня…», «В то утро в мавзолее был похоронен Сталин…».
Агнеса морщится, пожимает плечами:
— И стихи плохие, и опять кукиши.
— Ты не права. Мы жили под Богом. Ну пусть не вся правда, но хоть часть…
— Об этом нельзя — «часть». Не можешь сказать всей правды, не берись.
Кому с тех пор удалось сказать «всю» правду?
В ноябре 63-го года «Литературная газета» опубликовала два стихотворения из этого цикла. Анна Ахматова отозвалась об этих стихах почти так же, как Гидаши в 56-м году:
— О Сталине или все, или молчать.
Слуцкий не был моим поэтом. Но в его стихах, пожалуй, впервые высказано то, о чем тогда я и многие вокруг думали.
Зиму 1957/58 гг. Гидаши провели в Переделкине на даче Натальи Треневой.
Дача — по моему прежнему опыту — это раскладушки, уборные во дворах, керосинки, печи. Пожалуй, и не воспринимала это все как неудобства — как недорогую плату за траву, за деревья, за пение птиц, за треск шишек в самоваре.
Мы приехали в гости к Гидашам и попали в загородный дом; о таких раньше читала только в романах.
Разговариваем о Ремарке — Лев переводил «Три товарища», написал предисловие. Ремарка Гидаши тоже полюбили. Лева рассказывал о Бёлле, которого мы еще не знали.
Очередное наше увлечение — Китай. «Пусть расцветают сто цветов!» Хватаем каждый номер китайской газеты на русском языке.
Агнеса и Гидаш — первые в нашем окружении — возмущались:
— Неужели вы и этому можете верить? Неужели не понимаете, что это грандиозная провокация!
В Китае — в отличие от Венгрии — действительно, была и провокация. Они оказались правы.
* * *
Была в ИФЛИ другая девушка в кожаной куртке и красной косынке, тоже из прежней высокой номенклатуры — дочь наркома Ирина Гринько. Собиралась замуж за секретаря