Шрифт:
Закладка:
– Я только раз видела, как он смеется ото всей души! – сказала она. – Это когда разбили татар и захватили Подолию. Мнится, брате, ему власть дороже и меня, и детей, и просто всего на свете!
Ульяния говорила по-русски с едва заметным, правда, отзвуком литовского говора. И это паче возраста и прожитых здесь лет отдаляло ее от Михаила. И смерть матери… Она без конца поминала Настасьин приезд, радовалась и плакала, уверяя, что мама предчувствовала свой конец заранее, потому и приезжала гостить, потому и гостила у нее столь долго…
Ниточки, те тончайшие сердечные струны, что паче слов и уверений связывают ближников, то и дело рвались меж ними, и Михаил все терял, все не находил того давнего, когда он таскал Ульянию на руках или бегал с нею наперегонки по переходам тверского терема. Дети все время облепляли ее, отрывали от брата, не давали побыть вдвоем, воспомнить старину – да и желала ли она того слишком сильно? И то было неведомо Михаилу!
Иногда он приходил в отчаяние. Хотелось все бросить и скакать на Русь. Но куда? В разоренный дядею Микулин?
Ольгерд никак не показывал виду, что понимает мучения Михаила. Когда Ульяния пробовала заговаривать с ним о братних делах, отвечал с мягкою твердостью:
– Оставь, жена, нам с Михаилом самим решать наши мужеские дела!
Уже на исходе лета они с Ольгердом выехали встречать рать, возвращавшуюся с Волыни. Полки проходили долгой змеею, огибая холм, на котором стоял, высясь на белом коне, Ольгерд. Михаил держался на пол-лошадиной морды позади великого князя литовского, понимая, что иначе рассердит властительного зятя. Дружина осталась в изножии холма. Литвин смотрел задумчиво, как выливается из леса и снова тонет в дубовых чащах долгая верхоконная змея, сказал, не поворачивая головы:
– Алексий мой ворог! Ежели его не остановить сегодня, он завтра захватит Брянск! – И уже намерясь съехать с холма, уже подобравши поводья, добавил: – Я дам тебе воинов!
…И вот теперь Михаил ведет на Тверь литовскую рать. Правда, это в основном русичи, набранные под Полоцком и в Черной Руси, литвинов едва четверть и те, почитай, все крещеные, православные христиане. Ратникам строго наказано не зорить волости и обещана денежная награда. Михаил едет, приотпустив поводья, а кругом – оранжевая осень, золотая осень! Чистый, как вино терпкий воздух, сиреневое небо, золотые пожары берез и красное пламя осин, бронзовые дубы и пламенные клены, – и как он соскучал по своим, по дому, по родимой, родной стороне!
Все померкло, едва только вступили во свою отчину. В Городке с гордостью сказывали, как отбились, трогали платье, седло, узду, теснились, заглядывая в глаза: князь ты наш светлый! Жена, старший сын Иван – спасенные, целые, живые! Он целует, схватив в охапку, обоих, он счастлив, радостен. Он ночует и не спит всю короткую ночь; между ласками, судорожными, отвычными, говорит, говорит, говорит… Дуня всхлипывает: «Узнаешь, узнаешь сам!» Боится высказать… Думал, о своем, бабьем, оказывается, нет – о том, что совершилось с волостью.
Он выходит на глядень. Горят костры. Ратники не поместились в городе, и весь луг заставлен теперь шатрами. Ночь холодна, терпка, благоуханна, но ему нечем дышать. Рассказанное между всхлипами женою не вмещается ни в какие христианские пределы. У него каменеют скулы. Так!
Дальше он видит сам. Сам едет через разоренный, поруганный край. Молча подъезжают на разномастных конях кое-как оборуженные мужики. Рать растет. К Твери подходит уже почти удвоенный полк.
К столице княжества подъезжает он уже другим, иным человеком, каким он не был до того еще никогда в жизни. Город перед ним, отцов город! Город, который ему предстоит, быть может, брать с бою.
Михаил остановил рать, сделал знак рукой и один, поднявши забрало шлема, подъехал к воротам. Окликнул ратных, что, свесившись из заборол, разглядывали воина в дорогом зеркальном колонтаре с воеводским шестопером в руке и граненом шеломе, украшенном по краю золотым письмом, с белым орлиным пером в навершии.
Михаил властно повторил сказанное. Наверху молчали, стрел не было. Михаил отстегнул запону и снял шелом, рассыпав по плечам светлые кудри. И была минута тишины. Вдруг ворота с треском распахнулись, раскатились тяжелые створы: кого-то, сбив с ног и оглушив, оттаскивали посторонь. Он узрел только бессильно раскоряченные ноги в сапогах, – верно, волокли кашинского ратника или городового боярчонка… К нему бежали встречу, окружали, радостно вздымая копья. Михаил кивнул своим – впрочем, свои были теперь все, – и, так и не надевая шелома, въехал в город.
По сторонам бежали мальчишки, жонки бросались к калиткам, висли на заборах… Ропот, гул, переходящий в радостный стоустый вопль. Тверь встречала освободителя, встречала своего князя.
Дальше он ничего не приказывал, все совершилось само собой. Кашинцев хватали по дворам и на вымолах, сопротивляющихся вздымали на копья. Дядя ускакал, сказывали, в одном сапоге. Еремеева княгиня не успела выехать и была схвачена ратными.
В ину пору Михаил сам бы проводил (как-никак свойка, братнина жена!) Еремеиху за ворота, отослал к мужу. Тут – только глянул и велел замкнуть на ключ в горницах. Пусть Еремей охолонет чуток да и в ум войдет!
Холопов и дружину дядину, битых и повязанных, развели, обезоружив, по погребам и амбарам.
Он уже соскакивал с седла на своем дворе, куда густо въезжали попарно литовские всадники, когда из горниц послышался новый визг и на крыльцо выволокли упирающуюся толстую сановитую жонку, которая, властно раскидав девок, ринула встречу Михаилу. В раскосмаченной, красной от гнева бабе он узнал не вдруг Елену Ивановну, жену дяди Василия.
– Что ж Василий-то утёк? – вопросил он строго, не давая великой княгине опомниться и что-либо сказать ему в ответ. – Сказывают, в едином сапоге?! – Михаил усмехнулся, недобро обнажив зубы, и, видимо, таков был князев лик, что Елена попятилась, обвисая, точно