Шрифт:
Закладка:
II
Уже в потемках он привязал лошадь к забору Лукаса, прошел по каменной дорожке с бордюром из битого кирпича, закопанных торчмя бутылок и тому подобного и поднялся на крыльцо. Лукас в шапке, стоя, ждал у входа, силуэтом на фоне горящего очага. Старуха не встала. Она сидела, как днем в лавке, неподвижно, чуть подавшись вперед, сложив высохшие руки поверх белого фартука; на сморщенной трагической маске лежали блики от очага, и сегодня Эдмондс в первый раз увидел старуху без глиняной трубки, с которой она не расставалась ни во дворе, ни дома. Лукас подтащил к нему стул. Но сам не сел. Он отошел и встал по другую сторону очага. Теперь огонь осветил и его: широкую бобровую шапку ручной работы, подаренную пятьдесят лет назад дедом Эдмондса, лицо бедуинского склада, тяжелую золотую цепочку поперек расстегнутого жилета.
— Ну, что это все значит? — сказал Эдмондс.
— Она хочет разводиться, — сказал Лукас. — Хорошо.
— Хорошо? — сказал Эдмондс. — Хорошо?
— Да. Сколько это будет мне стоить?
— Понятно, — сказал Эдмондс. — Если платить должен ты, она развода не получит. Ну, на этот раз дело такое, что тебе никого облапошить не удастся. Ты, старик, не золотоискательную машину сейчас продаешь или покупаешь. И мул ей ни к чему.
— Я согласен разводиться, — сказал Лукас. — Просто хочу знать, сколько это будет мне стоить. Почему вы не разведете нас, как Оскара с этой желтой девкой из Мемфиса, которую он привез прошлым летом? Да не просто развели, а еще сами отвезли ее в город и купили ей билет на поезд до Мемфиса.
— Потому что они не очень крепко были женаты, — сказал Эдмондс. — Она, видишь ли, бритву носила и рано или поздно полоснула бы его. А если бы сплоховала, промахнулась, Оскар оторвал бы ей голову. Он только этого случая и дожидался. Вот почему я развел. А ты не Оскар. Это другое дело. Послушайся меня, Лукас. Ты старше меня; не спорю. Может, у тебя и денег больше, чем у меня, — я лично в этом не сомневаюсь; и разума у тебя, может, больше, — а в этом ты не сомневаешься. Но так нельзя.
— Не мне говорите, — ответил Лукас. — Ей скажите. Это не моя затея. Мне и так неплохо.
— Ну да. Конечно. Пока ты делаешь то, что хочешь — проводишь все время, не занятое сном и едой, на речке и заставляешь Джорджа Уилкинса таскать для тебя эту чертову… эту чертову… — Тут он остановился и начал снова, стараясь говорить не только потише, но и поспокойнее, и сначала это ему даже удавалось: — Сколько я твердил тебе, что никакого клада тут нет. Что ты зря теряешь время. Но это полбеды. По мне, вы с Джорджем Уилкинсом можете бродить там, пока не свалитесь. А тетю Молли…
— Я мужчина, — сказал Лукас. — Я тут хозяин. В моем доме я распоряжаюсь, все равно как вы, или ваш отец, или его отец — в вашем. Довольны вы тем, как я на своей земле работаю и сколько урожая снимаю? Так?
— Доволен? — сказал Эдмондс. — Доволен?
Но Лукас даже не прервал свою речь:
— И пока я это делаю, я буду распоряжаться своими делами — и был бы здесь папаша ваш, он первый бы вам сказал, что так и надо. А потом, мне скоро хлопок собирать, и тогда перестану искать каждую ночь. Буду искать только в субботу ночью и в воскресенье ночью. — До сих пор он обращался как будто к потолку. А теперь посмотрел на Эдмондса. — Но эти две ночи — мои. В эти две ночи мне ничью землю пахать не надо — пускай кто хочет называет ее своей.
— Что ж, — сказал Эдмондс. — Две ночи в неделю. И начнется это с будущей недели — хлопок у тебя кое-где уже поспел. — Он повернулся к старухе. — Ну вот, тетя Молли, — сказал он. — Две ночи в неделю, и одумается, даже Лукас твой скоро одумается…
— Я не прошу, чтобы две ночи в неделю искал, — сказала она. Она не пошевелилась и говорила монотонным речитативом, не глядя ни на того ни на другого. — Я вообще ничего не прошу, пускай себе ищет. Теперь уже поздно. Он с собой не совладает. А я уйти хочу.
Эдмондс опять посмотрел на непроницаемое, невозмутимое лицо под широкой старинной шапкой.
— Хочешь, чтобы она ушла? — сказал он. — Так, что ли?
— Я буду хозяином в моем доме, — сказал Лукас. В его голосе не было упрямства. Было спокойствие: решимость. Взгляд его был так же тверд, как взгляд Эдмондса, но несравненно холоднее.
— Слушай, — сказал Эдмондс. — Ты стареешь. Не так уж много тебе осталось. Минуту назад ты тут сказал про отца. Все так. Но когда настал его час, он отошел с миром. — Потому что ничего не держал… Тьфу, он чуть не произнес это вслух. Дьявол, дьявол, дьявол, подумал он… ничего не держал такого при жене-старухе, из-за чего пришлось бы сказать: Господи, прости мне это. Чуть не сказал вслух; едва удержался. — Близок час, когда и тебе захочется отойти с миром, — а когда он наступит, ты не знаешь.
— И вы тоже.
— Правильно, но мне сорок три года. Тебе — шестьдесят семь.
Они смотрели друг на друга. По-прежнему лицо под меховой шапкой было невозмутимо, непроницаемо. Наконец Лукас пошевелился. Он повернул голову и аккуратно сплюнул в очаг.
— Ладно, — спокойно сказал он. — Я тоже хочу отойти с миром. Я отдам машину. Подарю Джорджу Уилкинсу.
И тут зашевелилась старуха. Когда Эдмондс оглянулся, она пыталась встать с кресла, опираясь на одну руку, а другую вытянув вперед — не для того, чтобы отстранить Лукаса, а к нему, к Эдмондсу.
— Нет! — крикнула она. — Мистер Зак! Как вы не понимаете? Ладно, он опять ходить с ней будет, все равно как со своей, он еще Нат, моей младшенькой, последней моей, это проклятье передаст, — кто тронул то, что Богу обратно отдано, того он погубит! Нет, пускай у себя оставит!