Шрифт:
Закладка:
Как-то июньским утром он отправился на ставок трясти поставленные еще с вечера вентери. Набрал с пуд рыбы — с пуд живого серебра, перекатывающегося у его босых ног на дне челна, залитого зеленоватой, пахнущей тиной водой.
Занятый своим тихим делом, Назар Гаврилович не сразу заметил голую девчонку, мелькнувшую на голубом, повитом предрассветным туманом берегу. Тихо погружая в поросшую лилиями и желтыми кувшинками воду весло, чтобы не выдать себя, Назар Гаврилович приблизился и, порезав руки об острые, как бритва, листья, раздвинул камыши, увидел маленькую фигурку невестки. Он узнал ее сразу по гордой, изящно поставленной голове, по острым грудям, которые она, приподняв ладонями, обратила к небу. Так она стояла мгновение, обдуваемая утренней прохладой, вся освещенная первыми лучами молодого солнца, проклюнувшегося у казацкой могилы за ветряками, взмахнула тонкими руками и с крутого глинистого обрыва, словно чайка, слетела в воду.
Старик, ловко орудуя веслом, незаметно провел челн среди зарослей молодого камыша, подплыл к берегу и, делая вид, что шутит, завладел одеждой снохи, бережно сложенной на берегу.
— Ой, тато, зачем вы тут, оставьте, — жалобно взмолилась Христя, осторожно подплывая к берегу.
— Ладно, одягайсь, я отвернусь…
Но когда сноха стала одеваться, поспешно натягивая на мокрое тело сорочку, старик обернулся, увидел: стройные ноги, мягкий живот, зеленые пятнышки приставшей к телу ряски. Настоящая панночка! Вожделение, словно хмель, ударило в голову.
Назар Гаврилович схватил Христю за руки, поцеловал в шею, зашептал:
— У нас на селе спокон веку обычай такой неписаный, шо невестка хоть раз, а обязана согрешить со свекром.
— Пустите, — взмолилась молодая женщина.
— Дурочка, садись в челн, отгребем в очерет, там нас никакой дьявол не узрит.
— Только не зараз…
— Почему так? — и обрадовался и удивился старик.
— Солнце взошло, соромно мне… Ну, а раз так, ждите меня вечером на сеновале, приду. — Христя вырвалась из цепких жилистых рук растерявшегося старика и, схватив исподницу и кофту, ни разу не оглянувшись, легко и проворно убежала от него.
Старик глядел ей вслед желтыми немигающими глазами, пока она не скрылась в густом ивняке. После такой удачи полагалось совершить доброе дело, ведь добрые дела не остаются без награды. И Федорец, опрокинув душегубку, намочив штаны выше колен, выпустил в воду весь улов рыбы.
— Нехай растет, плодится и размножается.
Весь день Федорец слонялся по хозяйству сам не свой, ничего не мог делать, на вопросы домашних отвечал невпопад и думал только о Хри́сте, о ее ослепительно белом теле. А вечером, чтобы никто не видел, ушел на сеновал; там неделю назад была раскинута для него постель — грубое рядно и подушка. Он ждал долго и терпеливо. Покусывая еще крепкими зубами горьковатую травинку, мучительно прислушивался к звукам, доносившимся со двора. Он слышал, как по улице медленно проехала груженая подвода, как, переругиваясь между собой, прошли два подвыпивших дядька, как Одарка вынесла собаке помои и присела у плетня, как мимо с песней прошли девчата на вечерницы.
А Христя все не появлялась, и старик начинал думать, что она только поиздевалась над ним и если еще не рассказала, то обязательно расскажет обо всем мужу. Бесконечное ожидание утомило старика, глаза его стали слипаться, он начал засыпать. И в самом деле заснул и проснулся от собственного храпа.
На дворе была совершенная тишина. Голубенькая полоска в полураскрытой двери, не пропадая, двигалась по горизонту с запада на восток. «Заря с зарей сходится», — подумал Федорец. И вдруг услышал, как скрипнули несмазанные петли. На голубизне бледного неба, открывшегося в проеме двери, возникла Христя.
Несколько минут она стояла на пороге, прислушиваясь. Наконец, освоившись с полумраком, сделала несколько робких шагов, подошла к постели, подняла сбившееся в ногах одеяло, накрыла старика, повернулась, чтобы уйти, но он ловко и молодо схватил ее за кисти тонких рук и сильным рывком повалил рядом с собой.
— Не надо, не надо, — испуганно зашептала Христя, не отстраняясь от жестких поцелуев, остро жалящих губы, лицо, шею, грудь. — Не надо, пустите, я кричать буду, — все слабея, шептала она, прижимаясь к нему.
С той поры в душе Назара Гавриловича, разметав все привычное, поднялась буря и вот уже несколько лет никак не может улечься.
Тогда было сухое, все в далеких голубых молниях лето. Илько жил дома. Сначала он каким-то ревнивым чутьем доведался о грехе своей жены и отца, но не показывал вида и скрепя сердце молчал. Правда, раза два он беспричинно избил Христю, чего раньше никогда не делал. Назар Гаврилович, памятуя золотое правило: «жена да убоится своего мужа», не стал защищать невестку и сделал вид, что ничего не видит.
О прелюбодеянии Назара Гавриловича проведала и жена его, полезла было в драку, несколько раз дернула изменщика за черный чуб, но была избита до полусмерти. Вскоре она смирилась, хоть и знала, что случившееся непоправимо искалечит жизнь семьи.
Иногда, под укоризненными взглядами Илька, жены, а особенно дочери Одарки, которая боялась его и никогда не перечила, старику становилось мучительно стыдно. Он давал себе слово оборвать связь с невесткой, терпел день, два, иногда неделю, а там снова принимался за старое. Оправдывал он себя тем, что так делали все: и Семипуд, и богобоязненный Каин, и даже отец Пафнутий, который — он знал это — тайно от матушки живет с малолетней прислугой, встречается с нею в алтаре, куда вход женщинам строго запрещен церковным законом.
То, что не могли дать Федорцу две законные жены, неожиданно подарила незаконная присуха. Он даже и думать не мог, что любовь может дарить так много радостей, и тревог, и страха, может открыть столько неизведанного и непонятного.
Прошло пять лет, а он все еще никак не остынет, все горит слухом, не послышатся ли бесшумные шаги Христи, ищет легкие отпечатки ее босых ног на земле и в хате, а ночью, лежа с нелюбимой женой, прислушивается к ровному, спокойному, как у ребенка, дыханию снохи, долетающему из соседней горенки.
Однажды, лежа с ним в постели, Христя сказала:
— Ненасытный вы, как тот Распутин, да и схожи с ним, с дьяволом. Я его карточку в журнале видела, и борода, и глаза, и руки — все однаковое.
Эти слова польстили Федорцу. Себя-то он понимал, а вот почему уступила ему Христя? Или Илько постыл ей? Чтобы оправдать женщину в ее собственных глазах, он долго рассказывал ей о старце Мазепе, которого полюбила его крестница, шестнадцатилетняя Мария, ради него отказавшаяся от матери и отца. О Мазепе он знал много и, напрягая память, вспомнил и прочел наизусть пушкинскую