Шрифт:
Закладка:
Горький читал, правил, доводил до издания сотни рукописей, проявив себя недюжинным организатором литературного процесса: в это время началась его титаническая редакторская работа, сопровождавшаяся написанием десятков писем-рецензий в день. Можно сказать, что это было следствием некоего собственного творческого кризиса — мол, оказался в тупике и занялся устройством чужих судеб, — но неверно и это: в 1903–1905 годах он пишет не меньше, чем раньше. Удивительно, что голова у него не закружилась, самомнения не прибавилось — разве что в статье «Заметки о мещанстве» 1905 года он позволил себе резкий отзыв о Достоевском и Толстом, приписав им болезненный интерес к страданию и неспособность изменить мир, и его основательно высекли за это либеральные публицисты, — но он ведь и раньше позволял себе спорить с Толстым лично и никогда не отличался преклонением перед авторитетами.
По-настоящему в его жизни изменилось одно: он сошелся с Марией Федоровной Андреевой, ведущей актрисой МХТ, и расстался с первой женой, с которой сохранил самые дружеские отношения. Андреева (в девичестве Юрковская, по мужу Желябужская) была признанной красавицей и, что немаловажно, убежденной марксисткой: у тогдашних красавиц это было модно. Но увлечения Андреевой далеко заходили за пределы обычной моды: для нее партийная работа была, пожалуй, еще и поважнее сценической. Залучить Горького в свои ряды мечтали многие — особенно после 1905 года, когда в России появились легальные партии; но РСДРП расстаралась раньше других. Любовь к Андреевой была, конечно, не главным, но важным фактором в его эволюции: в 1904–1905 годах он все отчетливее дрейфует в сторону партии Ленина, хотя до личного знакомства дело пока не доходит. В эти годы он одну за другой пишет прославившие его пьесы: «Дачники», «Дети солнца», «Враги». Задушевнейшим его другом становится Шаляпин — оба много смеются тому, что жили на Волге в юности бок о бок, да так и не познакомились. Более того: в один день и час ходили наниматься в хор Казанского оперного театра. Горького приняли, Шаляпина — нет. Между Горьким и Шаляпиным существовала особенно безоблачная дружба — они-то друг другу никак не были конкурентами.
Что до отношений Горького с Андреевой, они с самого начала были непросты — здесь у него было многовато соперников, он не привык к этой ситуации. Бытовали даже версии, будто Андреева сошлась с Горьким по партийному поручению, — глупость, каких мало; в романе ведущей актрисы с модным драматургом нет ничего необычного, но роман этот с самого начала сопровождался сплетнями и кривотолками, да вдобавок в Андрееву был страстно влюблен богатейший купец Савва Морозов, из тех купцов, о которых так долго мечтала русская интеллигенция. В нем не было ничего от широкого, звероватого волгаря с его сытостью, жестокостью и благочестием: Морозов был стремительный, резкий, необыкновенно умный и жадный до нового знания человек, страдавший, однако, продолжительными депрессиями, одна из которых и привела его к самоубийству. С Горьким они были знакомы еще по Всероссийской выставке.
Впоследствии, когда Морозов был коммерческим директором МХТ и со всей страстью мецената обустраивал этот лучший в России театр, они встречались регулярно — Горького поражала в Морозове его самоубийственная и, во всяком случае, нелогичная страсть к революционным теориям, уверенность, что только революция способна пробудить Россию и европеизировать ее. Сам он был далеко не столь радикален. Морозов много жертвовал на партию. Горький хотя и располагал куда меньшими средствами, помогал РСДРП столь же регулярно.
16
Первая русская революция, грянувшая в 1905 году, окончательно превратила Горького в писателя политического и, более того, партийного. Как ни грустно, именно это оказалось причиной его будущей катастрофы, первые предвестия которой он ощутил уже в десятые годы, когда слава его резко пошла на убыль. Он впервые почувствовал лихорадку сегодняшнего, сиюминутного, живого делания жизни, участия в рискованной и непредсказуемой борьбе — об этом он подробно рассказал в очерке «9 января». Это лихорадочное возбуждение причастности к мировым судьбам чувствуется там необыкновенно остро — и всякому интеллигенту, пережившему в России 1991 и 1993 годы, оно прекрасно известно. Горький был хорошо знаком с Гапоном, о его провокаторстве, естественно, не догадывался и даже в страшном сне не представлял, что мирная демонстрация закончится расстрелом. Рабочие шли к Зимнему с весьма умеренной петицией, сводившейся к экономическим требованиям, — с 3 января бастовал Путиловский завод, началась всеобщая стачка, пошел слух о ее вооруженном подавлении. На улицах появились войска. Министр внутренних дел Витте принял общественную депутацию, Горький был в ней и предупредил министра, что если на улицах прольется кровь, правительство за это дорого заплатит. Он мог себе позволить такое заявление, несмотря на всю жесткость Витте: за этой жесткостью он слышал неуверенность, ту самую «усталость грома», о которой писал в «Буревестнике». В том-то и дело, что моральной правоты, необходимой для масштабных репрессий, российская власть за собой не чувствовала: сила еще была, уверенности уже никакой. И потому, когда 9 января мирная демонстрация была расстреляна (а Николай II, отдавший приказ стрелять, даже отдаленно не представлял себе последствий), революция в России началась немедленно — при полном одобрении европейского общественного мнения: XX век еще не успел приучить людей к силовым подавлениям и публичным расправам.
Горький сам едва не погиб 9 января: впервые на его глазах расстреливали людей. Весь день он метался по городу, а вечером написал «Обращение» — от имени комитета, ходившего на встречу к Витте; там он призвал к открытой и непримиримой борьбе с самодержавием. Жене в Нижний он отписал об этом так: «Итак — началась русская революция, мой друг, с чем тебя искренно и серьезно поздравляю. Убитые — да не смущают — история перекрашивается в новые цвета только кровью». Сразу после расстрела демонстрации, немедленно названного в народе Кровавым воскресеньем, он выезжает в Ригу, где опасно болела Андреева (у нее случился на гастролях перитонит). Характерно, что в том же письме он сообщает об этом бывшей жене и добавляет нечто весьма странное, даже и бесчеловечное: «Это грозит смертью… Но теперь все личные горести и неудачи не могут уже иметь значения, ибо — мы живем во дни пробуждения России». Каков пассаж! У самого Ленина, неизменно озабоченного здоровьем жены, мы не найдем ничего подобного.
Воззвание Горького распространилось по Петербургу стремительно, полиция сработала оперативно, в Риге его арестовали и этапировали обратно в Питер. В отдельной камере Трубецкого бастиона он