Шрифт:
Закладка:
Великой заслугой Ницше навсегда останется то, что он первым признал двойственную сущность всякой морали[753]. Своими понятиями «мораль господ» и «мораль рабов» он неверно обозначил факты и слишком однозначно отнес к последней «христианство как таковое», но что явственно и заостренно лежит в основе всех его усмотрений, так это: хороший и плохой – аристократические различия, благой и злой – священнические. «Хороший» и «плохой», тотемные понятия уже первых человеческих союзов и родов, обозначают не умонастроение, но человека, причем в целостности его живого бытия. Хорошие – властные, богатые, счастливые. «Хороший» означает сильный, храбрый, благородной расы, причем это так в словоупотреблении всех ранних времен. Плохие, продажные, бедствующие, низменные – это в изначальном смысле бессильные, неимущие, несчастные, трусливые, маловажные, «ничьи сыновья»{560}, как говорили в Древнем Египте. «Благой» и «злой», понятия табу, оценивают человека в отношении его ощущения и понимания, т. е. бодрствующего умонастроения и сознательных действий. Прегрешение против любовного этикета в расовом смысле – это низко; ослушаться церковного запрещения любви – зло. Благородные нравы – это совершенно бессознательный результат долгой и постоянной муштры. Им обучаются, вращаясь в обществе, а не из книг. Они – чувствуемый такт, а не понятие. Прочая же мораль – это инструкция, от начала и до конца расчлененная по причинам и следствиям, а потому ее можно выучить: она есть выражение убеждения.
Одни (т. е. нравы) – насквозь историчны и признают все ранговые различия и преимущества как фактически данные. Честь – это всегда сословная честь: чести человечества как целого нет в природе. Кто не свободен, не может участвовать в поединке. Всякий человек, будь он бедуин, самурай или корсиканец, крестьянин, рабочий, судья или грабитель, имеет свои собственные, обязывающие его понятия чести, верности, храбрости, мести, неприложимые ни к какой иной разновидности жизни. У всякой жизни есть нравы; иначе ее невозможно и мыслить. Они имеются уже у играющих детей. Те сразу же и сами по себе знают, что подобает, а что – нет. Хотя никто этих правил не диктовал, они уже здесь. Они возникают совершенно бессознательно из «мы», образующегося в единообразном такте кружка. Под этим углом зрения и всякое существование – «в форме». Всякая толпа, по какому-либо поводу собирающаяся на улице, мгновенно обретает также и нравы; кто их в себе не несет (уже в слове «следовать» излишне много рассудочности) как нечто самоочевидное, тот плох, низок, «не отсюда». Необразованные люди и дети обладают на этот счет удивительно тонким чутьем. Однако детям приходится выучить еще и катехизис. Из него они узнают о благом и злом, которые установлены, а нисколько не самоочевидны. Нравы – это не то, что истинно, но просто есть. Они выращены, прирождены, прочувствованы, происходят из органической логики. В противоположность им мораль никогда действительностью не является (иначе свят был бы весь мир), но является вечным требованием, нависающим над сознанием, причем по идее – всех вообще людей, вне зависимости от различий реальной жизни и истории. Поэтому всякая мораль негативна, всякие нравы позитивны. В последнем случае наихудший – это бесчестный, высший в первом – безгрешный.
Фундаментальное понятие всяких живых нравов – честь. Все прочее – верность, покорность, храбрость, рыцарственность, самообладание, решимость – уже собрано в ней. И честь – вопрос крови, а не рассудка. Здесь не раздумывают: кто раздумывает, уже бесчестен. Потерять честь – значит быть уничтоженным для жизни, времени, истории. Честь сословия, семьи, мужчины и женщины, народа и отчизны, честь крестьянина, солдата, даже бандита: честь означает, что жизнь в данной личности чего-то стоит, что она обладает историческим рангом, дистанцированностью, знатностью. Она так же принадлежит к направленному времени, как грех – к вневременно́му пространству. Наличие чести в крови – все равно что обладание расой. Противоположность тому – терситовские{561} натуры, грязные душонки, чернь: «Хоть потопчи, да жизнь сохрани». Снести оскорбление, забыть поражение, заскулить перед врагами – все это свидетельства жизни, сделавшейся нестоящей и излишней, а значит, ничего общего не имеющей со священнической моралью, которая нисколько не цепляется за жизнь (к тому же столь подозрительную теперь), но вообще от нее абстрагируется, а с ней – и от чести. Мы уже говорили: всякое нравственное действие – это в глубочайшем смысле аскеза и умерщвление существования. Именно потому оно находится вне жизни и исторического мира.
4
Но здесь следует заранее условиться о том, что только и придает всемирной истории в поздние времена великих культур и начинающейся цивилизации их красочное богатство, а событиям – символическую глубину. Прасословия знать и духовенство – это чистейшее выражение обеих сторон жизни, однако выражение не единственное. Еще на очень ранней стадии, многократно предвещаемые в первобытную эпоху, наружу прорываются и иные потоки бытия и связи бодрствования, в которых символика времени и пространства достигает живого выражения, и лишь вместе с теми, первыми, они образуют ту целостную полноту, которую мы называем социальным членением или обществом.
Духовенство микрокосмично и животно, знать космична и растительна – отсюда ее глубокая связь с землей. Она сама есть растение, прочно укорененное в земле, привязанное к почве, и в том числе и поэтому она – возвысившееся крестьянство. Из этого рода космической связанности произошла идея собственности, совершенно чуждая микрокосму как таковому, свободно двигающемуся в пространстве. Собственность – это прачувство, это не понятие, и оно принадлежит времени, истории и судьбе, а не пространству и причинности. Его невозможно обосновать, однако оно налицо[754]. «Имение» начинается с растения и продолжается в истории высшего человека до тех пор, пока в нем есть растительное, есть раса. Поэтому собственность в наиболее непосредственном ее значении – это земельная собственность, и стремление к тому, чтобы превратить нажитое в землю и почву, всегда есть свидетельство человека доброй породы. Растение владеет почвой, в которой оно коренится. Она является его собственностью[755], которую оно обороняет с отчаянностью всего своего существования – против чуждых ростков, против могучих растений-соседей, против всей природы. Так птица защищает гнездо, в котором высиживает птенцов. Наиболее ожесточенные битвы за собственность разворачиваются не в поздние времена высших культур и не между богатыми и бедными – за движимое имущество, но здесь, в начале растительного царства. Кто, стоя посреди леса, ощущает, как вокруг него день и ночь идет молчаливая, не знающая пощады схватка за почву, того охватывает ужас от глубины этого импульса, почти неотличимого от жизни. Здесь имеет место длящаяся годами, упорная, ожесточенная борьба, безнадежное сопротивление слабых сильным, продолжающееся столь долго,