Шрифт:
Закладка:
Поскольку всякий магический consensus чужд земле и географически неограничен, он непроизвольно усматривает во всех схватках вокруг фаустовских идей родины, родного языка, королевского дома, монархии, конституции возврат от форм, которые ему внутренне совершенно чужды и потому тягостны и бессмысленны, к тем, что созвучны его природе; и в воодушевляющем его слове «интернациональность» ему тут же слышится сущность лишенного страны и границ consensus’а вне зависимости от того, будет ли здесь идти речь о социализме, пацифизме или капитализме. Если для европейско-американской демократии все конституционные кризисы, все революции означают развитие в направлении цивилизованного идеала, то для него они (чего сам он в полной мере не сознает практически никогда) есть демонтаж всего того, что устроено иначе, нежели он сам. Даже когда власть consensus’a оказывается надломленной и жизнь народа-хозяина становится для него внешне притягательной, так что в нем возникает даже чувство настоящего патриотизма, все равно его партией неизменно будет та, цели которой в наибольшей степени соответствуют сущности магической нации. Поэтому-то в Германии consensus – демократ, а в Англии (как парс в Индии) – империалист. Точно такое же недопонимание имеет место и тогда, когда западноевропеец принимает младотурок и китайцев-реформаторов за родственных по духу, а именно за «конституционалистов». Человек, укорененный внутренне, утверждает в конечном итоге даже там, где разрушает; внутренне чуждый отрицает даже там, где хотел бы построить. В страшном сне не привидится, сколько всего уничтожила западная культура в областях, относящихся к сфере ее влияния, посредством реформ, проведенных в ее собственном стиле; и столь же разрушительно действует еврейство там, где за дело берется оно. Ощущение неизбежности этого взаимного недопонимания ведет к чудовищной, проникающей глубоко в кровь ненависти, укорененной в таких символических чертах, как раса, образ жизни, профессия, язык, и внутренне снедает, губит обе стороны, доводя дело до кровавых вспышек[733].
Это справедливо прежде всего применительно к религиозности фаустовского мира: она ощущает, что пребывающая в его нутре чужая метафизика, сознавая себя под этой религиозностью погребенной, угрожает ей и ее ненавидит. Чего-чего только не прошло сквозь наше бодрствование, начиная с реформ Гуго Клюнийского, со св. Бернара, Латеранского собора 1215 г., через Лютера, Кальвина и пуританство – и до Просвещения, между тем как для иудейской религии уже давно никакой истории не существовало! В 1565 г. находившийся в пределах западно-европейского consensus’a Иосиф Каро обобщил в своем «Шульхан арух» [«Накрытый стол» (евр.)] еще раз, только несколько по-иному, тот же материал, что некогда излагал Маймонид, однако это вполне могло произойти в 1400 или 1800 г. или же остаться вовсе не сделанным. С окостенелостью сегодняшнего ислама и византийского христианства после Крестовых походов (но также и позднего китайского или египетского элемента) все здесь сохраняется формульно закрепленным и самому себе равным – пищевые запреты, бахрома{532} на одежде, молитвенные ремни, памятки{533} и талмудическая казуистика, которые точно так же в неизменной форме уже на протяжении столетий практикуются и в Бомбее – над Вендидадом, и в Каире – над Кораном. Иудейская мистика, также являющаяся чистым суфизмом, со времени Крестовых походов осталась тою же самой и за последние столетия выдвинула еще трех своих святых (в смысле восточного суфизма), хотя увидеть в них святых можно, лишь проникнув взглядом сквозь